Профессии связанные с лошадей


Опубликовано: 16.09.2017, 15:39/ Просмотров: 819

Валентин Катаев

Алмазный мой венец1«Алмазный мой венец» (далее — «АМВ») Валентина Петровича Катаева (1897–1986) был впервые напечатан в № 6 журнала «Новый мир» за 1978 г. Произведение это стремительно завоевало популярность в интеллигентской среде: «Критика обсуждает „Алмазный мой венец“ Катаева и, вообще, „бум“ мемуарной и исторической прозы».[1]

…таким образом, оставив далеко и глубоко внизу февральскую вьюгу, которая лепила мокрым снегом в переднее стекло автомобиля, где с трудом двигались туда и сюда стрелки стеклоочистителя, сгребая мокрый снег, а встречные и попутные машины скользили юзом по окружному шоссе, мы снова отправились в погоню за вечной весной…2Описывается путешествие К. с женой в Европу в 1974 г.

В конце концов, зачем мне эта вечная весна? И существует ли она вообще?

Думаю, что мне внушил идею вечной весны (и вечной славы!) один сумасшедший скульптор, с которым я некогда познакомился в закоулках Монпарнаса, куда меня на несколько недель занесла судьба из советской Москвы.

Он был знаменитостью сезона. В Париже всегда осенний сезон ознаменован появлением какого-нибудь гения, о котором все кричат, а потом забывают.

Я сделался свидетелем недолгой славы Брунсвика.3Прототипом Брунсвика послужил всемирно известный ваятель, уроженец Смоленска, Осип (Иосель Аронович) Цадкин (Ossip Zadkine) (1890–1967), с 1909 г. проживавший в Париже (по адресу: 100 bis rue d’Assas). См. реплику К. о том, что образ Брунсвика в «АМВ» «навеян образом парижского скульптора Цадкина».[32] Автор многочисленных монументальных скульптур (одна из самых знаменитых — Большой Орфей в парке Миддельхейм в Антверпене, 1956 г.), Цадкин, как и К., в первую мировую войну добровольцем ушел на фронт. Как и К., он на войне был отравлен газами. Парижскую мастерскую Цадкина К. посетил в 1931 г. С другой стороны, творческая задача, которую ставит перед собой катаевский «сумасшедший скульптор», заставляет счесть его — пусть неполным, но alter ego автора «АМВ»: по-видимому, неслучайно, фамилия «Брунсвик» звучит сходно с фамилией «Брунс» (под этой фамилией в романе «Двенадцать стульев» выведен сам К. о чем упоминается на страницах «АМВ»).Кажется, его звали именно так, хотя не ручаюсь. Память мне изменяет, и я уже начинаю забывать и путать имена.

Его студия, вернее довольно запущенный сарай в глубине небольшого садика, усеянного разбитыми или недоконченными скульптурами, всегда была переполнена посетителями, главным образом приезжими англичанами, голландцами, американцами, падкими на знакомства с парижскими знаменитостями. Они были самыми лучшими покупателями модной живописи и скульптуры. У Брунсвика (или как его там?) не было отбоя от покупателей и заказчиков. Он сразу же разбогател и стал капризничать: отказываться от заказов, разбивать свои творения.

У него в студии всегда топилась чугунная печурка и коленчатой трубой. На круглой конфорке кипел чайник. Он угощал своих посетителей скупо заваренным чаем я солеными английскими бисквитами. При этом он сварливым голосом произносил отрывистые, малопонятные афоризмы об искусстве ваяния. Он поносил Родена и Бурделя, объяснял упадок современной скульптуры тем, что нет достойных сюжетов, а главное, что нет достойного материала. Его не устраивали ни медь, ни бронза, ни чугун, ни тем более банальный мрамор, ни гранит, ни бетон, ни дерево, ни стекло. Может быть, легированная сталь? — да и то вряд ли. Он всегда был недоволен своими шедеврами и разбивал их на куски молотком или распиливал пилой. Обломки их валялись под ногами среди соломенных деревенских стульев. Это еще более возвышало его в глазах ценителей. «Фигаро» отвела ему две страницы. На него взирали с обожанием, как на пророка.

Я был свидетелем, как он разбил на куски мраморную стилизованную чайку, косо положенную на кусок зеленого стекла, изображающего средиземноморскую волну, специально для него отлитую на стекольном заводе.

Словом, он бушевал.

Он был полиглотом и умел говорить, кажется, на всех языках мира, в том числе па русском и польском, — и на всех ужасно плохо, еле понятно. Но мы с ним понимали друг друга. Он почему-то обратил на меня внимание — может быть, потому, что я был выходцем из загадочного для него мира советской Москвы4Об этой заграничной поездке К. см. в дневнике Вс. Иванова: «Катаев хвастался своей высокой идеологичностью за границей. А сам больше по кабакам ходил. И все знают, и всем скучно слушать его брехню».[33] В свою очередь, К. обозвал Иванова «доморощенным гением» в той своей, так и неопубликованной, заметке, где он указывал, что «с легкой руки бюрократов от литературы, почему-то (?) вошло в практику без зазрения совести и не жалея государственных средств, издавать кого попало, что попало, как попало и куда попало».[34], — и относился ко мне весьма внимательно и даже дружелюбно. Он уже и тогда казался мне стариком. Вечным стариком-гением. Я рассказывал ему о советской России, о нашем искусстве и о своих друзьях — словом, обо всем том, о чем вы прочтете в моем сочинении, которое я в данный момент начал переписывать набело.

Брунсвик был в восхищении от моих рассказов и однажды воскликнул:

— Я вас вполне понял. Вы, ребята, молодцы. Я больше не хочу делать памятники королям, богачам, героям, вождям и великим гениям. Я хочу ваять малых сих. Вы все — моя тема. Я нашел свою тему! Я предам всех вас вечности. Клянусь, я это сделаю. Мне только надо найти подходящий материал. Если я его найду… О, если я его только найду… тогда вы увидите, что такое настоящая скульптура. Поверьте, что в один из дней вечной весны в парке Монсо5Parc Monceau — «парк Мечты», разбитый в 1778 г. в 8-ом округе Парижа. Этот парк прославлен множеством архитектурных причуд. Скульптур О. Цадкина в парке Монсо нет.среди розовых и белых цветущих каштанов, среди тюльпанов и роз вы наконец увидите свои изваяния, созданные из неслыханного материала… если я его, конечно, найду…

Он похлопал меня по спине своей могучей старческой рукой, и мы оба рассмеялись…

…образ Брунсвика (или как его там) пропал в провалах моей памяти.

И вот теперь, лет через пятьдесят, мы с женой6Эстер Давыдовной Катаевой (р. в 1913 г.) — второй женой писателя (с 1934 г.). См. ее рассказ о жизни с К.[35]полулежали в креслах с откинутыми спинками, в коридоре между двух рядов двойных, герметически закупоренных иллюминаторов, напоминавших прописное О, которое можно было истолковать как угодно, но мною они читались как заглавные буквы некоторых имен и фамилий.

Пожалуй, один из иллюминаторов я мог бы прочесть даже как прописное Ю. Ключик. Но мешало отсутствие впереди палочки, без которой Ю уже не Ю, — не ключик7«— Можно свистеть вальс и не только на двенадцати косточках. Я умею свистеть и ключиком…, а всего лишь ноль, зеро, знак пустоты, или в данном случае начало бесконечной колодезной пустоты, в глубине которой ничего невозможно было разглядеть, кроме мутного воздуха, туманно обещавшего вечную весну, где монотонно двигалась темная полоска — тень нашего длинного самолета.

Мы незаметно передвигались в среде, которая еще не может считаться небом, но уже и не земля, а нечто среднее, легкое, почти отвлеченное, где незаметно возникают изображения самого отдаленного прошлого, например футбольная площадка, лишенная травяного покрова, где в клубах пыли центрфорвард подал мяч на край, умело подхваченный крайним левым.

Крайний левый перекинул мяч с одной ноги на другую и ринулся вперед — маленький, коренастый, в серой форменной куртке Ришельевской гимназии, без пояса, нос башмаком, волосы, упавшие на лоб, брюки по колено в пыли, потный, вдохновенный, косо летящий, как яхта на крутом повороте.

С поворота он бьет старым, плохо зашнурованным ботинком. Мяч влетает мимо падающего голкипера в ворота.8Ср. описание этого же эпизода в записях Ю. Олеши: «Во время Олимпийских игр Одесского учебного округа состоялся, между другими состязаниями, также и финальный матч на первенство футбольных гимназических команд, в котором принял участие и я как один из одиннадцати вышедших в финал одесской Ришельевской гимназии. Я играл крайнего правого. Я загнал гол — один из шести, вбитых нами Одесской 4-й гимназии, также вышедшей в финал. После матча меня качали выбежавшие на поле гимназисты разных гимназий. Как видно, моя игра понравилась зрителям. Я был в белом — белые трусы, белая майка. Также и бутсы были белые при черных с зеленым бубликом вокруг икры, чулках».[55]Ворота — два столба с верхней перекладиной, без сетки.

Продолжая по инерции мчаться вперед, маленький ришельевец победоносно смотрит на зрителей и кричит на всю площадку, хлопая в ладоши самому себе:

— Браво, я!

(Вроде Пушкина, закончившего «Бориса Годунова». Ай да Пушкин, ай да сукин сын!9Ср. в письме А. С. Пушкина к П. А. Вяземскому (около 7.11.1825 г.): «Трагедия моя кончена; я перечел ее вслух, один, и бил в ладоши и кричал, ай-да Пушкин, ай-да сукин сын!».[56])

Как сказали бы теперь, «был забит завершающий победный гол» этого рядового гимназического матча, об окончании которого возвестил рефери сигналом принятого в то время трехзвучного судейского свистка.

Впрочем, нельзя сказать, что это был ничем не замечательный матч: в нем принимал участие тощий, золотушного вида ришельевец в пенсне на маленьком носике, будущая мировая знаменитость, центрфорвард сборной команды России, как сказали бы теперь — «нападающий века», «суперстар» мирового футбола, Богемский. Но тогда он был лишь старшеклассником и, надо сказать, прескверным учеником с порочной улыбочкой на малокровном лице.

Его имя до сих пор легенда футбола.10Речь идет о Григории Григорьевиче Богемском (1895–1957), знаменитом футболисте, выступавшем за одесские клубы «Вега» и «Спортинг-клуб», чемпионе Российской империи 1913 г. См. о нем также в записях Ю. Олеши.[57]

В ту пору я тоже был гимназистом, посещал спортивную площадку и, подобно множеству моих сверстников, сочинял стишки и даже печатал их в местных газетах, разумеется бесплатно.

— Кто забил гол? — спросил я.

И тогда второй раз в жизни услышал имя и фамилию ключика. В первый раз я его, впрочем, не услышал, а увидел под стихами, присланными по почте для альманаха в пользу раненых, который я составлял по поручению редакции одной из газет. Можете себе представить, какую кучу стихотворного хлама обрушили на меня все городские графоманы: до сих пор помню одно стихотворение на военно-патриотическую тему, выведенное писарским почерком с нажимами и росчерками; в нем содержалось следующее бессмертное двустишие:

«Уланский конь скакает в поле по окровавленным телам».

Альманах не вышел ввиду затруднений военного времени, которые уже начали ощущаться.

Стихи же, привлекшие мое внимание, были написаны на канцелярской бумаге, уже вполне устоявшимся почерком: круглые крупные буквы с отчетливыми связками.11Ср. у В. Ф. Огнева: «На другой день я читал крупный, аккуратный почерк Ю. Олеши».[58]Они были подписаны полным именем и фамилией, уже и тогда ничем не отличаясь от тех факсимиле, которые мы привыкли теперь видеть под портретом на его посмертных книгах.

Тогда я никак не мог предположить, что маленький серый ришельевец, забивший левой ногой такой прекрасный гол, и автор понравившихся мне стихов — одно и то же лицо.

Мы учились в разных гимназиях. Все гимназисты нашего города за исключением ришельевцев носили форму черного цвета; ришельевцы — серого. Среди нас они слыли аристократами. Хотя их гимназия формально ничем не отличалась от других казенных гимназий и называлась Одесская первая гимназия, все же она была некогда Ришельевским лицеем и славилась тем, что в ее стенах побывали как почетные гости Пушкин, а потом и Гоголь12А. С. Пушкин — в июле 1823 г., Н. В. Гоголь — зимой 1850–51 гг..

Я был в черной куртке, он — в серой.

Я подошел к нему, подбрасывая на тамбурине резиновый мячик13В тамбурин (прообраз настольного тенниса) играли круглыми ракетками без ручек.. По моим вискам струился пот. Я еще не остыл после проигранной партии.

Я назвал себя. Он назвал себя. Так состоялось наше формальное знакомство. Мы оба были приятно удивлены. Мне было семнадцать, ему пятнадцать. Мне нравились его стихи, хотя они были написаны по моде того времени немножко под Северянина14«Я писал под Игоря Северянина, манерно, глупо-изысканно <…> Катаев, к которому однажды гимназистом я принес свои стихи в весенний, ясный, с полумесяцем сбоку вечер. Ему очень понравились мои стихи, он просил читать еще и еще, одобрительно ржал. Потом читал свои, казавшиеся мне верхом совершенства. И верно, в них было много щемящей лирики… Кажется, мы оба были еще гимназисты, а принимал он меня в просторной пустоватой квартире, где жил вдовый его отец с ним и с его братом, — печальная, без быта квартира, где не заведует женщина. Он провожал меня по длинной, почти загородной Пироговской улице, потом вдоль Куликова поля, и нам открывались какие-то горизонты, и нам обоим было радостно и приятно».[59] Адрес семьи К. в Одессе был: ул. Базарная, 4. Мать К., Евгения Ивановна Бачей, умерла в 1903 г. О ранних стихах Ю. Олеши см. в набросках мемуаров о нем вдовы, О. Г. Олеши-Суок: «Писать стихи начал мальчиком. Наиболее раннее было опубликовано в газете „Южный вестник“ 1915 г. под названием „Кларимонда“. К своим стихам относился почти враждебно, никогда их не вспоминал».[60] Приведем здесь одно из самых характерных для раннего Олеши ст-ний:[61]. Теперь одному из нас восемьдесят, а другого вообще уже нет на свете. Он превратился в легенду. Но часть его души навсегда соединилась с моей: нам было суждено стать самыми близкими друзьями — ближе, чем братья, — и долго прожить рядом, развиваясь и мужая в магнитном поле революции, приближение которой тогда еще даже не предчувствовали, хотя она уже стояла у наших дверей.

Только что я прочел в черновых записях Достоевского: «Что такое время? Время не существует, время есть цифры, время есть отношения бытия к небытию»…

Я знал это уже до того, как прочел у Достоевского. Но каково? Более чем за сто лет до моей догадки о несуществовании времени! Может быть, отсюда моя литературная «раскованность», позволяющая так свободно обращаться с пространством.

Теперь плечом к плечу со своей женой я стоял среди старинного протестантского кладбища, где на небольших аккуратных могильных плитах были изваяны мраморные раскрытые книги — символы не дочитанной до конца книги человеческой жизни, — а вокруг живописно простирались вечнозеленые луга и пригорки чужой, но милой страны, и хотя весна еще не явилась, но ее вечное присутствие в мире было несомненно: всюду из-под земли вылезали новорожденные крокусы и мальчики бегали по откосам, запуская в пустынное, почти уже весеннее небо разноцветные — не совсем такие, как у нас в России, — бумажные змеи с двумя хвостами.

Я знал, что этот европейский ландшафт уже был когда-то создан в воображении маленького ришельевца.

Прижав к себе локоть жены, я наяву наблюдал этот ландшафт глазами, мокрыми от слез.

…Что-то я на склоне лет стал сентиментален…

Время не имеет надо мной власти хотя бы потому, что его не существует, как утверждал «архискверный» Достоевский15К. (автоматически?) припоминает уничижительный эпитет, которым наделил Ф. М. Достоевского В. И. Ленин в письме к И. Ф. Арманд, оценивая роман В. Винниченко «Заветы отцов»: «…архискверное подражание архискверному Достоевскому».[62]. Что же касается ассоциативного метода построения моих сочинений, получившего у критиков определение «раскованности», то это лично мое. Впрочем, как знать?

Может быть, ассоциативный метод давным-давно уже открыт кем-нибудь из великих и я не более чем «изобретатель велосипеда».

Глядя на бумажные змеи и на зеленые холмы, я подумал, что ту книгу, которая впоследствии получила название «Ни дня без строчки», ключик однажды в разговоре со мной хотел назвать гораздо лучше и без претензий на затрепанное латинское nulla dies sine linea, использованное древними, а вслед за ними и Золя; он хотел назвать ее «Прощание с жизнью», но не назвал, потому что просто не успел.16Плакат с латинским изречением «Nulla dies sine linea» («Ни дня без строчки») висел у Эмиля Золя над камином. Когда К. писал «АМВ», он по-французски читал монографию Армана Лану «Бонжур, мсье Золя».[63] 1-ое издание книги «Ни дня без строчки», составленной О. Г. Суок-Олешей, М. Громовым и В. Б. Шкловским на основе многолетних записей Ю. Олеши, вышло в 1965 г. Сам Олеша склонялся к заглавию «Слова, слова, слова»;[64] ср. однако «катаевский» вариант заглавия с одной из поздних записей Олеши: «Прощание с миром».[65]

Я же, вероятно, назову свою книгу, которую сейчас переписываю набело, «Вечная весна», а вернее всего «Алмазный мой венец», как в той сцене из «Бориса Годунова»17См. эту сцену: Пушкин А. С. Полн. собр. соч.: в 10-ти тт. Т. 5. Л., 1978. С. 283. Дополнительный смысловой оттенок заглавия катаевского произведения выявляется при чтении одного из эпизодов его романа «Разбитая жизнь, или волшебный рог Оберона» (1969–1972). Здесь рассказывается о том, как в детстве К. самостоятельно и с воодушевлением производил известный физический опыт с металлической проволокой и солью, наглядно иллюстрирующий явление кристаллизации. «Каждый раз, когда я читаю „Бориса Годунова“ и дохожу до того места, где Марина говорит своей горничной: „Алмазный мой венец“ — я вижу черный шкаф и на нем стакан с насыщенным раствором поваренной соли, а в этом растворе блестит уже совсем готовая коронка».[66], которую Пушкин вычеркнул, и, по-моему, напрасно.

Прелестная сцена: готовясь к решительному свиданию с самозванцем, Марина советуется со своей горничной Рузей, какие надеть драгоценности.

«Ну что ж? Готово ли? Нельзя ли поспешить?» — «Позвольте, наперед решите выбор трудный: что вы наденете, жемчужную ли нить иль полумесяц изумрудный?» — «Алмазный мой венец». — «Прекрасно! Помните? Его вы надевали, когда изволили вы ездить во дворец. На бале, говорят, как солнце вы блистали. Мужчины ахали, красавицы шептали… В то время, кажется, вас видел в первый раз Хоткевич молодой, что после застрелился. А точно, говорят: на вас кто ни взглянул, тот и влюбился». — «Нельзя ли поскорей»…

Нет, Марине не до воспоминаний, она торопится. Отвергнута жемчужная нить, отвергнут изумрудный полумесяц. Всего не наденешь. Гений должен уметь ограничивать себя, а главное, уметь выбирать. Выбор — это душа поэзии.

Марина уже сделала свой выбор. Я тоже: все лишнее отвергнуто.18Среди тех близких знакомых К., о ком он не пишет в «АМВ» — композитор Сергей Сергеевич Прокофьев (1891–1953), писатели Константин Георгиевич Паустовский (1892–1968) и Алексей Николаевич Толстой (1883–1945).Оставлен «Алмазный мой венец». Торопясь к фонтану, я его готов надеть на свою плешивую голову.

Марина — это моя душа перед решительным свиданием. Но где этот фонтан? Не в парке же Монсо, куда меня некогда звал сумасшедший скульптор?

Я ошибся, думая, что на острове, омываемом теплым течением Гольфстрим — или, как его называли в старых гимназических учебниках, Гольфштрем, что мне нравится гораздо больше, — весна обычно является на глаза в феврале. Но был год дракона, в мире происходили ужасные события: войны, наводнения, землетрясения, извержения вулканов, авиационные катастрофы, эпидемии гонконгского гриппа, внезапные смерти…

Меня преследовали неудачи.

Баба-яга в докторском халате, сидевшая за письменным столом с тремя телефонами и аппаратом для измерения кровяного давления, даже не потрудилась меня исследовать. Она лишь слегка повернула узкое лицо к моей жене, окинула ее недобрым взглядом и категорически отказалась выдать справку о здоровье, а затем повернулась всем своим костлявым телом, пробормотав сквозь вставные зубы:

— Это не ему, а вам хочется попутешествовать. Лично я не рекомендую.

С этими словами она показала свою тощую спину, села верхом на веник и улетела в окно.

Я был настолько уверен в отличном состоянии своего здоровья, что, услышав роковой приговор врача, запрещавший нам лететь в страну вечной весны, сначала не поверил ушам, а потом едва не потерял сознание: все вокруг меня сделалось как при наступлении полного солнечного затмения. Если бы не клочок ваты, смоченный нашатырным спиртом, поднесенный к моим ноздрям чьей-то милосердной рукой, то я бы, чего доброго, хлопнулся в обморок.

К счастью, затмение постепенно заканчивалось, и в прояснившейся комнате явилась добрая фея, положила меня на клеенчатую лежанку, велела спустить штаны и как можно крепче поджать колени под живот. Фея была тоже в медицинском халате, но профессорском, более высокого ранга — белоснежно накрахмаленном, из-под которого виднелись оборочки нарядного платья и стройные, элегантно обутые ноги, — чуть было не написал «ножки», что было бы весьма бестактно по отношению к профессору.

Ее лицо было строго-доброжелательно, хотя и вполне беспристрастно. Не оборачиваясь, она повелительным жестом королевы протянула назад руку, в которой вдруг как бы сам собой очутился стерильный пакет с парой полупрозрачных хирургических перчаток. Она вынула одну из них и натянула на правую руку. Продолжая процедуру исследования, она осталась вполне довольной, по-королевски скупо улыбнулась, после чего уже ничто не могло помешать нам лететь…

Деревья мало знакомых мне пород, хотя среди них попадались пирамидальные тополя, как в Полтаве, стояли голые, по-зимнему черные. Судя по крокусам, весна уже была где-то совсем близко, рядом, на подходе. Это несомненно. Но что-то тормозило ее приближение, не давало ей наступить. О, проклятый год дракона! Все вокруг еще дышало мучительно медленно умирающей зимой.

В моем представлении Англия была страной мягкой зимы и ранней, очень-очень ранней, нежной весны. Вероятно, это всего лишь игра воображения.

Но неужели воображение не сильнее метеорологии?

Поэзия — дочь воображения. А может быть, наоборот: воображение — дочь поэзии. Для меня, хотя и не признанного, но все же поэта19Ср. у Е. Б. Рейна: «Я однажды спросил Валентина Петровича, почему он так и не выпустил книги стихов. Они ведь нравились Бунину, Мандельштаму, Багрицкому — это ли не путевка в поэзию! Престарелый Катаев только развел руками и вымолвил: „Не судьба“».[67], поэзией прежде всего было ее словесное выражение, то есть стихи.

О, как много чужих стихов накопилось в моей памяти за всю мою долгую жизнь! Как я их любил! Это было похоже на то, что, как бы не имея собственных детей, я лелеял чужих. Чужие стихи во множестве откладывались в моем мозгу, в том его еще мало исследованном отделе, который называется механизмом запоминания, сохраняющим их навсегда наряду с впечатлениями некогда виденных картин, слышанной музыки, касаний, поцелуев, пейзажей, пробежавших за вагонным окном, различных элементов морского прибоя — его цвета, шума, подводного движения массы ракушек и камешков, многообразия его форм и цветов, его хрупкого шлейфа, временами закрывающего мокро-лиловый песок мировых пляжей Средиземного и Черного морей, Тихого и Атлантического океанов, Балтики, Ла-Манша, Лонг-Айленда…

Англия помещалась где-то среди слоев этих накоплений памяти и была порождением воображения некоего поэта, которого я буду называть с маленькой буквы эскесс20Семен Иосифович (Осипович) Кесельман (Кессельман) (1889–1940), одесский поэт, некоторые свои стихи подписывавший псевдонимом «Эскесс» — «Эс». «Кес<ельман>».[68] Ср. с шутливым псевдонимом, под которым И. Ильф и Е. Петров спрятали поэта Николая Тихонова в своем романе «Двенадцать стульев»: «Энтих».[69] Имена Кесельмана и К. соседствуют в мемуарах Александра Биска: «Одним из самых слабых считался у нас [в литературном кружке „Среда“ — Коммент. ] Валентин Катаев: первые его вещи были довольно неуклюжи; я рад сознаться, что мы в нем ошиблись. <Не> все молодые писатели вышли на большую дорогу. Очевидно, кроме таланта нужно и счастье, и уменье подать себя. Что стало, например, с Семеном Кессельманом, очень талантливым поэтом, которого я лично ставил выше всех остальных? Он прекрасно умел передать чувство одиночества в большом городе».[70] Ср. с автоаттестацией К. из альбома А. Крученых: «Нас в Одессе было трое „популярных“ поэтов: Багрицкий, Катаев, Олеша. На этой тройке Одесса и въехала в Москву».[71], написавшего:

«Воздух ясен, и деревья голы. Хрупкий снег, как голубой фаянс. По дорогам Англии веселой вновь трубит старинный дилижанс. Догорая над высокой крышей, гаснет в небе золотая гарь. Старый гномик над оконной нишей вновь зажег решетчатый фонарь».21Благодаря любезности С. З. Лущика, мы имеем возможность привести полный текст этого ст-ния С. Кесельмана 1914 г. по изд: Шелковые фонари: Стихи. Одесса, 1914. С. 24:

Конечно, в этих строчках, как у нас принято было говорить, «переночевал Диккенс», поразивший однажды воображение автора, а потом через его стихи поразил воображение многих других, в том числе и мое.

Не было вокруг ни хрупкого снега, похожего на голубой фаянс, ни старинного дилижанса, трубящего на дорогах Англии, совсем не показавшейся мне веселой, не было и гнома, зажегшего решетчатый фонарь. Но все эти элементы были мутно нарисованы синькой на веджвудском фаянсе во время нашего брекфеста в маленькой лондонской гостинице недалеко от Гайд-парка.

Мы видели очень быстрое движение автомобилей на хорошо накатанном бетонном шоссе с белыми полосами, которые через ровные промежутки вдруг резко обрубались, с тем чтобы через миг возникнуть снова и снова обрубиться. Мы видели по сторонам коттеджики, одинаковые, как близнецы, но в то же время имеющие каждый какие-то неповторимые особенности своих деталей, как и те английские семейства, которые в них обитали.

В одном из промелькнувших домиков действительно над оконной нишей гном держал решетчатый фонарь.

Над высокой крышей другого могла гаснуть в небе золотая гарь, и на ее фоне чернели рога араукарии.

Черные, как бы обугленные, деревья настолько мертвые, что, казалось, дальше так продолжаться не может и они должны или перестать существовать, или наконец воскреснуть: хоть немножко зазеленеть.

А между тем во многих крошечных палисадниках мимо нас проносились кусты, сплошь осыпанные желтыми цветами, но без малейшей примеси зелени. Никаких листьев, только цветы; уже явно не зимние, но еще далеко и не весенние, а какие-то странные, преждевременные выходцы из таинственной области вечной весны.

Нас сопровождал длинный индустриальный пейзаж высокоразвитой страны: трубы заводов, пробегавшие мимо поодиночке, попарно, по три, по четыре, по шесть вместе, целыми семьями; силуэты крекингов, запутанные рисунки газопроводов, ультрасовременные фигуры емкостей различного назначения, иногда посеребренных… Однако в темных, закопченных маленьких кирпичиках иных фабричных корпусов наглядно выступала старомодность девятнадцатого века викторианской Англии, Великобритании, повелительницы полумира22Ср.: «А над Невой — посольства полумира» (О. Мандельштам. «Петербургские строфы», 1913)., владычицы морей и океанов, именно такая, какою ее видел Карл Маркс23Карл Маркс (1818–1883) жил в Лондоне с 1849 г. и до самой своей смерти..

Движущиеся мимо прозрачно-сумрачные картины не затрагивали воображения, занятого воссозданием стихов все того же эскесса:

«Вы плачете, Агнесса, вы поете, и ваше сердце бьется, как и встарь. Над старой книгой в темном переплете весна качает голубой фонарь»…24Благодаря любезности С. З. Лущика, мы имеем возможность привести полный текст этого ст-ния С. Кесельмана по изданию: Огоньки. Литературно-художественный еженедельник. Одесса. 1918. 8 июня (27 мая). С. 1:

Весна уже начинала качать голубой фонарь, и мне не было никакого дела до Бирмингама, мимо которого мы проезжали со скоростью шестидесяти миль в час.

Ах, этот голубой фонарь вечной весны, выдуманный эскессом в пору моей юности.

Он был, эскесс, студентом, евреем, скрывавшим свою бедность. Он жил в большом доме, в нижней части Дерибасовской улицы, в «дорогом районе», но во втором дворе, в полуподвале, рядом с дворницкой и каморкой, где хранились иллюминационные фонарики и национальные бело-сине-красные флаги, которые вывешивались в царские дни. Он жил вдвоем со своей мамой, вдовой. Никто из нас никогда не был у него в квартире и не видел его матери. Он появлялся среди нас в опрятной, выглаженной и вычищенной студенческой тужурке, в студенческих диагоналевых брюках, в фуражке со слегка вылинявшим голубым околышем. У него было как бы смазанное жиром лунообразное лицо со скептической еврейской улыбкой. Он был горд, ироничен, иногда высокомерен и всегда беспощаден в оценках, когда дело касалось стихов. Он был замечательный пародист, и я до сих пор помню его пародию на входившего тогда в моду Игоря Северянина25Предреволюционные стихи Игоря Северянина (1887–1941) настолько часто подвергались пародированию, что это дало повод современной исследовательнице назвать Северянина «пародической личностью».[72]:

«Кто говорит, что у меня есть муж, по кафедре истории прозектор. Его давно не замечаю уж. Не на него направлен мой прожектор. Сейчас ко мне придет один эксцесс, так я зову соседа с ближней дачи, мы совершим с ним сладостный процесс сначала так, а после по-собачьи»…

Свою пародию эскесс пел на мотив Игоря Северянина26Манера Игоря Северянина читать стихи описана, например, в мемуарах Б. К. Лившица: «Как известно, он пел свои стихи — на два-три мотива из Тома: сначала это немного ошарашивало, но, разумеется, вскоре приедалось».[73] В своей пародии С. Кесельман вышучивает не какое-то конкретное поэтическое произведение Северянина, но сюжеты и экзотический словарь сразу нескольких его ст-ний. Ср., например, в северянинском «Грандиозе» (1910): «Все наслажденья и все эксцессы // Все звезды мира и все планеты // Жемчужу гордо в свои сонеты, — // Мои сонеты — колье принцессы!», а также в его ст-нии «Письмо из усадьбы» (1910), написанном от лица истомившейся по любовнику женщины. Упомянем также о юмористическом рассказе С. Кесельмана «Муж», где сходная ситуация описана от лица любовника.[74] В этом же номере «Молодого журнала» были помещены «Литературные заметки» Г. Цагарели, где творчество Кесельмана характеризовалось следующим образом: «…несмотря на молодость поэта С. Кесельмана, в его стихах можно найти все признаки наличности поэтического темперамента и художественного чутья автора. Обстановка поэзии С. Кесельмана: вечер, сумерки. В полумгле неясные очертания предметов, людей, притихшие звуки. Я люблю стихи С. Кесельмана за их нежность, временами доходящую до сентиментальности, за тонкий, покрытый полупрозрачной дымкой рисунок».[75], растягивая гласные и в наиболее рискованных местах сладострастно жмурясь, а при постыдных словах «сладостный процесс» его глаза делались иронично-маслеными, как греческие маслины.

Он был поэт старшего поколения, и мы, молодые, познакомились с ним в тот жаркий летний день в полутемном зале литературного клуба, в просторечии «литературки»27Подробнее о «Литературке» (Одесском Литературно-Артистическом обществе) см., например, Азадовский Константин. Александр Биск и одесская «Литературка» // Диаспора. Новые материалы. I. Париж—СПб., 2001. «Кружок молодых поэтов» был организован журналистом и фельетонистом Петром Моисеевичем Пильским (1879–1941), который 27 мая 1914 г. напечатал в одесских газетах следующее объявление: «Поэтам Одессы. Этой зимой возникла мысль об устройстве вечера молодых поэтов юга <…>. Я прошу молодых поэтов собраться в литературном клубе сегодня в 9 час. вечера».[76] 15 июня 1914 г. состоялся вечер «Кружка молодых поэтов» в курзале Хаджибейского лимана (дачное место под Одессой)., куда Петр Пильский, известный критик, пригласил через газету всех начинающих поэтов, с тем чтобы, выбрав из них лучших, потом возить их напоказ по местным лиманам и фонтанам, где они должны были читать свои стихи в летних театрах.

Эскесс уже тогда был признанным поэтом и, сидя на эстраде рядом с полупьяным Нильским, выслушивал наши стихи и выбирал достойных.

На этом отборочном собрании, кстати говоря, я и познакомился с птицеловом28История знакомства К. с Э. Багрицким подробно описана К. в мемуарном очерке «Встреча».[77] Эдуард Григорьевич (Годелевич) Багрицкий (наст. фамилия Дзюбин, 1895–1934), был одним из ближайших друзей К. одесского периода. Согласно воспоминаниям С. Г. Гехта, Багрицкий «читал наизусть <…> стихи В. Катаева, которые вряд ли помнит сам Катаев».[78] Однако в 1935 г. К. говорил Г. И. Полякову, что Багрицкий «мог сделать безумную гадость человеку, ничего ему не сделавшему».[79] Над своим программным ст-нием «Птицелов» Багрицкий работал с 1918 по 1926 г. Ср. также в его автобиографической поэме «Февраль» (1933–1934): «Как я, рожденный от иудея, // Обрезанный на седьмые сутки, // Стал птицеловом — я сам не знаю!». Заглавие «Птицелов» носит одна из главок мемуаров о Багрицком К. Г. Паустовского.[80]и подружился с ним на всю жизнь. Петр Пильский, конечно, ничего нам не платил, но сам весьма недурно зарабатывал на так называемых вечерах молодых поэтов, на которых председательствовал и произносил вступительное слово, безбожно перевирая наши фамилии и названия наших стихотворений. Перед ним на столике всегда стояла бутылка красного бессарабского вина, и на его несколько лошадином лице с циническими глазами криво сидело пенсне со шнурком и треснувшим стеклом.

Рядом с ним всегда сидел ироничный эскесс.

Я думаю, он считал себя гениальным и носил в бумажнике письмо от самого Александра Блока, однажды похвалившего его стихи.29Ср. у Ю. Олеши: «Также был еще в Одессе поэт Семен Кессельман, о котором среди нас, поэтов более молодых, чем он, ходила легенда, что его похвалил Блок… Этот Кессельман, тихий еврей с пробором лаковых черных волос…».[81] Вдова С. Кесельмана уверяла, «что никогда не слышала от мужа о блоковском письме: „Не может быть, чтобы он не сказал бы ей об этом“ (разговор 27 июля 1978)».[82]

Несмотря на его вечную иронию, даже цинизм, у него иногда делалось такое пророческое выражение лица, что мне становилось страшно за его судьбу.

Его мама боготворила его. Он ее страстно любил и боялся. Птицелов написал на него следующую эпиграмму:

«Мне мама не дает ни водки, ни вина. Она твердит: вино бросает в жар любовный; мой Сема должен быть как камень хладнокровный, мамашу слушаться и не кричать со сна».30Эту эпиграмму приводит в своих воспоминаниях об Э. Багрицком и З. Шишова: «Об одесском поэте Семене К., который появлялся в обществе исключительно об руку с мамашей, Эдя написал: [далее следует текст эпиграммы — Коммент. ]».[83]

Он действительно не пил вина, и у него не было явных любовных связей, хотя он был значительно старше всех нас, еще гимназистов.

Одно из его немногочисленных стихотворений (кажется, то, которое понравилось Блоку) считалось у нас шедевром. Он сам читал его с благоговением, как молитву:

«Прибой утих. Молите бога, чтоб был обилен ваш улов. Трудна и пениста дорога по мутной зелени валов. Все холодней, все позже зори. Плывет сентябрь по облакам. Какие сны в открытом море приснятся бедным рыбакам? Опасны пропасти морские. Но знает кормчий ваш седой, что ходят по морю святые и носят звезды над водой»…31Благодаря любезности С. З. Лущика, мы имеем возможность привести полный текст этого ст-ния С. Кесельмана 1913 г. по изданию: Одесские новости. 1915. 22 марта (4 апреля). С. 2 (возможно, К. предположил, что именно это ст-ние понравилось Блоку потому, что оно позднее было перепечатано в известном петроградском журнале: Новый Сатирикон. 1916. № 49 (1 декабря). С. 5):

У меня уже начала разрушаться память, и некоторые волшебные строчки выпали из полузабытых стихов, как кирпичи из старинных замков эпохи Возрождения, так что пришлось их заменить другими, собственного изготовления. Но, к счастью, лучшие строчки сохранились.

…еще там упоминался святой Николай с темным ликом и белой бородой, покровитель моряков и рыбаков…

Почему нас так волновали эти стихи? Может быть, мы и были этими самыми бедными ланжероновскими рыбаками, и сентябрь ярусами плыл по низким облакам, и нам снились несказанные блоковские сны, и по морю, где-то далеко за Дофиновкой, ходили святые и над водой носили звезды: Юпитер, Вегу, Сириус, Венеру, Полярную звезду… Настало время, и мы все один за другим покинули родовой город в поисках славы. Один лишь эскесс не захотел бросить свой полуподвал, свою стареющую маму, которая привыкла, астматически дыша, тащиться с корзинкой на Привоз за скумбрией и за синенькими, свой город, уже опаленный огнем революции, и навсегда остался в нем, поступил на работу в какое-то скромное советское учреждение, кажется даже в губернский транспортный отдел, называвшийся сокращенно юмористическим словом «Губтрамот»32На самом деле, после революции С. Кесельман работал юрисконсультом в одесском Гостиничном тресте., бросил писать стихи и впоследствии, во время Великой Отечественной войны и немецкой оккупации, вместе со своей больной мамой погиб в фашистском концлагере в раскаленной печи с высокой трубой, откуда день и ночь валил жирный черный дым…33С. Кесельман умер своей смертью, от сердечной болезни, перед войной. В начале оккупации вдова поэта, Милица Степановна Зарокова, опасаясь надругательства над могилой мужа, убрала с кладбища и спрятала надгробную табличку с именем Кесельмана. Мать поэта скончалась задолго до этого, не позднее самого начала 1930-х гг.[84]

…теперь из всей нашей странной республики гениев, пророков, подлинных поэтов и посредственных стихотворцев, ремесленников и неудачников остался, кажется, я один. Почти все ушли в ту страну вечной весны, откуда нет возврата…

…нет возврата!

…Но, безвозвратно исчезая, они навсегда остались в моей памяти, и я обречен никогда не расставаться с ними, а также со многими большими и малыми гениями из других республик и царств, даривших меня своей дружбой, ибо между поэтами дружба — это не что иное, как вражда, вывернутая наизнанку.

Не могу взять грех на душу и назвать их подлинными именами. Лучше всего дам им всем прозвища, которые буду писать с маленькой буквы, как обыкновенные слова: ключик, птицелов, эскесс… Исключение сделаю для одного лишь Командора34Владимира Владимировича Маяковского (1893–1930), чей «псевдоним» в «АМВ», по замечанию современного исследователя, отразил сочетание в Маяковском «бендеровского озорства с величественностью Каменного Гостя».[85] В «АМВ» о В. Маяковском говорится часто, но понемногу, вероятно, потому, что до этого он уже побывал одним из главных героев катаевской «Травы забвенья».[87] О портрете Маяковского в «Траве забвенья» не жаловавшая Катаева Л. Ю. Брик писала Эльзе Триоле (6.5.1967 г.): «Все наврано!! Все абсолютно не так».[88] См. также иронические строки из ст-ния Маяковского «Соберитесь и поговорите-ка» (1928): «Мы знаем, // чем // фарширован Катаев, // и какие // формы у Катаева», а также реплику Маяковского об очерке К. «То, что я видел»,[89] прозвучавшую в выступлении поэта на дне комсомола Красной Пресни 25 марта 1930 г.: «Очень часто говорят, что писатель должен войти в производство, а для этого какой-нибудь Катаев покупает за сорок копеек блокнот, идет на завод, путается там среди грохота машин, пишет всякие глупости в газете и считает, что он свой долг выполнил. А на другой день начинается, что это — не так и это — не так».[90] Несмотря на столь жесткую критику, К. все же отстаивал свой очерк. См. его записку в изд-во «Земля и Фабрика»: «В РИО Зиф’а. Согласен на перепечатку очерка „То, что я видел“ в сборнике о социалистическом соревновании. Валентин Катаев».[91] По сведениям, исходящим от недоброжелателей К., в последний вечер жизни автора «Во весь голос» К. «подсказал Маяковскому выход», «крикнув ему вслед: „Не вздумайте повеситься на подтяжках!“».[92]. Его буду писать с большой буквы, потому что он уже памятник и возвышается над Парижем поэзии Эйфелевой башней, представляющей собой как бы некое заглавное печатное А. Высокая буква над мелким шрифтом вечного города.35Аллюзия на поэтический цикл В. Маяковского «Париж» (1924–25). В 1925 г. этот цикл вышел отдельной книжкой, причем на обложке работы А. М. Родченко было помещено крупное фото Эйфелевой башни.

А, например, щелкунчик36Осип Эмильевич Мандельштам (1891–1938). Его отношение к К. было, по-видимому, двойственным. С одной стороны, в своей «Четвертой прозе» (1929/30) О. Мандельштам назвал К. «мерзавцем».[93] С другой стороны, согласно воспоминаниям Н. Я. Мандельштам, «О. М. хорошо относился к Катаеву: „В нем есть настоящий бандитский шик“, — говорил он».[94] Ср. в конспекте, который Н. А. Подорольский вел на вечере К. 14.03.1972 г.: «С Мандельштамом дружили».[95] Заслуживает быть упомянутым то обстоятельство, что в 1930-е гг. К. помогал семье Мандельштамов материально. Свидетельство В. В. Шкловской-Корди: «Осип Эмильевич говорил Катаеву: „Почему ты так… Назначь мне сто рублей в месяц. Тебе это ничего не стоит. Но регулярно. Чтобы мне не просить каждый раз“».[96] В письме-доносе Н. И. Ежову от 16.3.1938 г. ген. секретарь СП СССР В. П. Ставский сообщал: «Его [Мандельштама — Коммент. ] поддерживают, собирают для него деньги, делают из него „страдальца“ — гениального поэта, никем не признанного. В защиту его открыто выступали Валентин КАТАЕВ, И. ПРУТ и другие литераторы, выступали остро».[97] Появление в «АМВ» прозвища Мандельштама вслед за прозвищем Маяковского было «предсказано» в «Траве забвенья», где описана встреча этих двух поэтов в магазине Елисеева: Мандельштам «был в этот момент деревянным щелкунчиком с большим закрытым ртом, готовым раскрыться как бы на шарнирах и раздавить Маяковского, как орех».[98]будет у меня, как и все прочие, с маленькой буквы, хотя он, может быть, и заслуживает большой буквы, но ничего не поделаешь: он сам однажды, возможно даже бессознательно, назвал себя в автобиографическом стихотворении с маленькой буквы:

«Куда как страшно нам с тобой, товарищ большеротый мой. Ох, как крошится наш табак, щелкунчик, дружок, дурак! А мог бы жизнь просвистеть скворцом, заесть ореховым пирогом… Да, видно, нельзя никак».37Приводимое К. стих. О. Мандельштама 1930 г. на самом деле обращено к жене, Надежде Яковлевне Мандельштам (урожд. Хазиной) (1899–1980).

Он сам напророчил свою гибель, мой бедный, полусумасшедший щелкунчик, дружок, дурак.

Ю. О. я уже назвал ключиком. Ведь буква Ю — это, в конце концов, и есть нечто вроде ключика. А остальные прописные О иллюминаторов были заглавные буквы имен его матери и жены.38Ольги Владиславовны Олеша и Ольги Густавовны Суок (о ней см. коммент. {332}).

Как странно, даже противоестественно, что в мире существует порода людей, отмеченных божественным даром жить только воображением.

Мы были из этой породы.

Подобно донне Анне, скрестившей на сердце руки, мы видели неземные сны39«Донна Анна спит, скрестив на сердце руки, // Донна Анна видит сны…» (Ал. Блок. «Шаги Командора», 1912). Цитата из этого блоковского ст-ния (ключевого подтекста сразу нескольких эпизодов «АМВ») в данном случае предсказывает появление Э. Багрицкого уже в следующем абзаце произведения К. Чтение Багрицким «Шагов Командора» описано многими мемуаристами, например, Г. Н. Мунблитом: «Прочел он „Шаги командора“, в которых по-блоковски волшебно и страшно описаны последние часы „познавшего страх“ Дон-Жуана. В тех местах, где, словно звон погребального колокола, повторяется имя донны Анны, Багрицкий понижал голос и почти пел, раскачиваясь и притоптывая ногой».[99], но, проснувшись, тотчас забывали их. Забытые сновидения, как призраки, являлись в наших стихах, и трудно было понять, из каких глубин сознания они взялись.

…некогда, давным-давно, еще до первой мировой войны, до моего знакомства с ключиком, птицелов стоял на сцене дачного театра.40В своей автобиографии Э. Багрицкий сообщает, что стихи он «начал писать» в 1912–1913 гг.[100] Однако те два ст-ния, которые цитирует далее К., написаны в 1915 г. Речь в этом эпизоде «АМВ» идет о 1914 г.Отсутствие гимназического пояса, а также гимназическая куртка со светлыми пуговицами, обшитыми для маскировки серой материей, делали его похожим на выгнанного ученика или экстерна: предосторожность не лишняя, так как учащимся средних учебных заведений строго запрещались публичные выступления. За это беспощадно выгоняли с волчьим билетом.41Ср. в мемуарах Б. Б. Скуратова о том, как они с Э. Багрицким посещали одесскую пивную, «обмотав пуговицы ученических тужурок специально изготовленными черными коленкоровыми лентами и запрятав подальше форменные фуражки».[101] В мемуарном очерке К. «Встреча» молодой Багрицкий предстает «юношей в форменной куртке с отрезанными пуговицами».[102]

Я тоже участвовал в «вечере молодых поэтов», происходившем днем, и так же, как и птицелов, скрывал, что я гимназист. Наш товарищ из аристократов, барон-фон42По-видимому, катаевский приятель Владимир фон Дитрихштейн (1889–1967). Его шаржированный портрет см.: «Трава забвенья».[87] С. 226–228., одолжил мне свою визитку, шелковый галстук с модным рисунком «павлиний глаз», и я со своей головой, стриженной под нуль, выглядел чучело чучелом.

— Нам с башен рыдали церковные звоны, для нас подымали узорчатый флаг, а мы заряжали, смеясь, мушкетоны и воздух чертили ударами шпаг43Чуть более обширный отрывок из этого, по-видимому, не сохранившегося ст-ния Э. Багрицкого 1912 или 1913 г. приведен в мемуарах К., напечатанных в сборнике: Эдуард Багрицкий. Альманах. М., 1936. С. 182., - рыча и брызгая слюной, выкрикивал птицелов в полупустой, полутемный зал, освещенный стрелами летнего солнца, бившего сквозь дощатые стены и дырочки от выпавших сучков.

Его руки с напряженными бицепсами были полусогнуты, как у борца, косой пробор растрепался, и волосы упали на низкий лоб, бодлеровские глаза мрачно смотрели из-под бровей, зловеще перекошенный рот при слове «смеясь» обнаруживал отсутствие переднего зуба44Ср. в мемуарах З. Шишовой: «У Багрицкого было всего три изъяна: не хватало переднего зуба, не сгибался палец на правой руке и щеку пересекал шрам („фистула“ — знали мы, „сабельный шрам“ — думали девушки)»[103] и А. Штейнберга: «…на ржавой кровати в белом войлочном ламаистском халате, как буддийский монах из Тибета, поджав под себя ноги, сидел громадного размера мужчина с огромной копной волос цвета перца-соли и с выбитым передним зубом».[104]. Слова «чертили ударами шпаг» он подкреплял энергичными жестами, как бы рассекая по разным направлениям балаганный полусвет летнего театра воображаемой шпагой45Ср. с описанием манеры чтения стихов молодым Э. Багрицким в мемуарах П. Ершова: «Багрицкий <…> охотно и блестяще читал свои поэмы (у него и лирические стихи превращались в поэмы), широко размахивая рукой, подчеркивая музыку стиха <,> особо скандируя».[105], и даже как бы слышался звук заряжаемых мушкетонов, рыдание церковных звонов с каких-то башен — по всей вероятности, зубчатых — и прочей, как я понял впоследствии, «гумилятины»46Упрек, которым советские критики отделывались от ранних стихов автора «Смерти пионерки». Ср. с признанием самого Э. Багрицкого, сделанным С. И. Липкину в 1920-м г.: «Я его любил, но теперь с ним прощаюсь, другая жизнь у нас, хочу ею дышать».[106] См. также в «Стихах о поэте и романтике» (1925) Багрицкого: «Депеша из Питера: страшная весть // О черном предательстве Гумилева»..

Птицелов принадлежал к той элите местных поэтов, которая была для меня недоступна.47Ср., например, у А. Биска: «Самым талантливым мы считали Багрицкого, мы все увлекались его первыми стихами, в них было много силы и красок, бесшабашной удали»[107] и у А. Е. Адалис: «В юности, в Одессе, Эдя считался нашим главарем».[108]Это были поэты более старшего возраста, в большинстве своем декаденты и символисты. На деньги богатого молодого человека — сына банкира, мецената и дилетанта — для этой элиты выпускались альманахи квадратного формата, на глянцевой бумаге, с шикарными названиями «Шелковые фонари», «Серебряные трубы», «Авто в облаках»48«Шелковые фонари» (1914), «Серебряные трубы» (1915), «Авто в облаках» (1915) — во всех этих одесских альманахах (кроме первого) Э. Багрицкий печатал свои стихи.и прочее в этом роде. В эти альманахи, где царили птицелов и эскесс как звезды первой величины, мне с моими реалистическими провинциальными стишками ходу не было.

Еще бы! Они даже свою группу называли «Аметистовые уклоны». Где уж мне!

— Когда наскучат ей лукавые новеллы и надоест лежать в плетеных гамаках, она уходит в порт смотреть, как каравеллы из дальних стран плывут на темных парусах, — читал птицелов с упоением свою знаменитую «Креолку», — от старых кораблей так смутно пахнет дегтем…49Неточно цитируется ст-ние Э. Багрицкого «Креолка» 1915 г. (в котором, отметим, появляется «смеющийся мулат»; эти строки К. намеренно (?) не цитирует. В одной из последующих сцен «АМВ» поэзия Багрицкого будет сопоставлена с поэзией Б. Пастернака — «мулата»).

И прочее.

Видимо, все это он позаимствовал из пиратских романов Стивенсона50Ср. в рассказе К. «Бездельник Эдуард» об излюбленном времяпрепровождении Э. Багрицкого: «…он совершенно не вставал с постели, с утра до ночи читал романы Стивенсона, отрываясь от чтения лишь для еды».[109], которые читал на уроках, пряча под парту журнал «Мир приключений».

Несмотря на всю мою приверженность к русской классической литературе, поэзии Кольцова, Некрасова, Никитина, не говоря уж о Пушкине и Лермонтове, несмотря на увлечение Фетом, Полонским, впоследствии Буниным, я не мог не восхищаться и даже завидовать моему новому другу, романтической манере его декламации, даже его претенциозному псевдониму, под которым писал сын владельца мелочной лавочки на Ремесленной улице. Он ютился вместе со всеми своими книгами приключений, а также толстым томом «Жизни животных» Брема — его любимой книгой51«Крепче Майн-Рида любил я Брэма! // Руки мои дрожали от страсти, // Когда наугад раскрывал я книгу… // И на меня со страниц летели // Птицы, подобные странным буквам, // Саблям и трубам, Шарам и ромбам» (Из поэмы Э. Багрицкого «Февраль», 1933–1934).— на антресолях двухкомнатной квартирки (окнами на унылый, темный двор) с традиционной бархатной скатертью на столе, двумя серебряными подсвечниками и неистребимым запахом фаршированной щуки.52Ср. в записях Ю. Олеши: «…мне вспомнилась его затхлая еврейская квартира в Одессе, с большими и неуютными предметами мебели, с клеенкой на обеденном столе и окнами, выходящими в невеселый двор <…> Багрицкий болел бронхиальной астмой, унаследованной им от отца, разорившегося, а может быть, не успевшего разбогатеть торгового маклера, которого я видел только один раз, выходящим из дверей с керосиновой лампой в руках».[110] Ср., однако, в записях Г. И. Полякова об имущественном положении отца поэта, Годеля Дзюбина (втор. половина 1860-х — 1919?): «Семья была средней зажиточности, с достатком, имелась домашняя работница».[111] Ср. также в мемуарах Б. В. Бобовича: «Жили Дзюбины на Ремесленной улице в маленькой двухкомнатной квартире, уютной, хорошо прибранной».[112]

Его стихи казались мне недосягаемо прекрасными, а сам он гением.

— Там, где выступ холодный и серый водопадом свергается вниз, я кричу у безмолвной пещеры: Дионис! Дионис! Дионис! — декламировал он на бис свое коронное стихотворение…

— Утомясь после долгой охоты, запылив свой пурпурный наряд, ты ушел в бирюзовые гроты выжимать золотой виноград.53Неточно цитируются строки из ст-ния Э. Багрицкого «Дионис» (1915).

Эти стихи были одновременно и безвкусны и необъяснимо прекрасны.

Казалось, птицелов сейчас захлебнется от вдохновения. Он выглядел силачом, атлетом. Впоследствии я узнал, что с детства он страдает бронхиальной астмой и вся его как бы гладиаторская внешность — не что иное, как не без труда давшаяся поза.

Даже небольшой шрам на его мускулисто напряженной щеке — след детского пореза осколком оконного стекла — воспринимался как зарубцевавшаяся рана от удара пиратской шпаги.54Ср. в цитировавшихся выше в комментарии воспоминаниях З. Шишовой, а также в мемуарах Б. Б. Скуратова: «Он сидел на широкой кровати с черной повязкой на долго не заживающей ране на щеке (последствия флюса)».[113]

Откуда он выкопал Диониса, его пурпурный наряд, запылившийся во время охоты? Откуда взялись какие-то бирюзовые гроты и выступ, мало того что холодный и серый, но еще и «водопадом свергающийся вниз»?

Необъяснимо.

Впоследствии он стал писать по-другому, более реалистично, и, медленно созревая, сделался тем прославленным Поэтом, имя которого — вернее, его провинциальный псевдоним — принимается как должное: к нему просто привыкли.

Прошло более полувека, и однажды я — все в той же погоне за вечной весной — очутился в Сицилии, куда мы прилетели из Рима, предварительно пройдя все зловещие процедуры в аэропорту Фьюмаччино.

Угон самолетов уже стал делом обыкновенным.55В частности, 11 апреля 1974 г., то есть — в том же году, когда К. путешествовал по Европе, террористическая организация Народный Фронт Освобождения Палестины захватила самолет с заложниками в городе Аль-Хаис (Саудовская Аравия).Воздушное пиратство. Поэтому всех пассажиров тщательно обыскивали и надо было проходить через какую-то электромагнитную раму, реагирующую на присутствие всякого металлического предмета, например ручного пулемета или бомбы. Так как Сицилия считается центром всемирной мафии, то осмотр производился особенно строго.

Единственное исключение агенты полиции сделали для пожилой монахини с тяжелым саквояжем в руках. Ее пропустили без осмотра. По всем законам авантюрного жанра именно эта монахиня и была наиболее опасным членом мафии и в ее саквояже, конечно, должен был находиться автомат или какое-нибудь взрывное устройство.

Во время всего короткого перелета Рим — Палермо я не спускал глаз с монахини, равнодушно перебиравшей четки, а когда она открыла свой чемодан и, надев очки, стала в нем копаться, я проклял судьбу, угораздившую посадить нас именно в этот проклятый самолет, который могут угнать куда-нибудь к черту на рога — в Африку — или даже взорвать в воздухе.

Я не обращал внимания на красоту расстилавшегося под самолетом Тирренского моря и перестал волноваться лишь после того, как наш самолет «алиталия» пошел на посадку, и мимо нас побежали прибрежные скалы, холмы, покрытые апельсиновыми рощами, желтая полоса пляжа на кружевной кромке до слез синего моря, и мы покатились по бетонной полосе небольшого провинциального аэродрома.

Не помню, был ли я прежде в Палермо, но этот город показался мне знакомым. Не буду его описывать. В памяти сохранился лишь какой-то людный перекресток с раковиной фонтана, вделанной в угол старого итальянского дома. Из львиной пасти в эту мраморную раковину лилась не слишком обильная струя воды. Но раковина был переполнена — видно, что-то засорилось. Водопровод был дряхлый, вероятно, его чинили в последний раз в начале двадцатого века. Из раковины на тротуар изливалась вода; натекла большая лужа, по которой шлепали прохожие, проклиная отдел коммунального хозяйства. Весь перекресток был покрыт синен утренней тенью.

Перед входом в дряхлый величественный собор росла целая роща африканских пальм. Пахло светильным газом, горячим кофе, ванилью, и во всем этом было столько староитальянского, сицилианского, что я вспомнил давнее-предавнее время и наше путешествие с папой и маленьким моим братом56Евгением Петровичем Катаевым (псевдн. Петров, 1903–1942), о взаимоотношениях которого с К. жена автора «АМВ», Эстер Катаева, вспоминала: «Когда Валя откуда-нибудь приезжал, первое, что он делал, это звонил Женьке».[114] Выразительную деталь давнего итальянского путешествия семьи Катаевых в Италию, касающуюся будущего Евгения Петрова, находим в романе К. «Разбитая жизнь, или волшебный рог Оберона», где рассказывается, что «в Милане возле знаменитого собора его сбил велосипедист, и он чуть не попал под машину».[115], братиком, на пароходе из Одессы в Неаполь с заходом в разные порты. В Палермо, кажется, не заходили. Заходили в Катанию и Мессину. Но все равно — теперь, когда в памяти все смешалось, я перенесся в ту неизмеримо далекую пору своей жизни, когда впервые увидел Италию, старую, королевскую, с осликами или даже мулами с красными чехольчиками на ушах и черными шорами, что делало их как бы слепыми; с тесными лавчонками, где продавался вкусный ледяной оранжад и шипучий лимонад в бутылочках, закупоренных вместо пробок маленькими матовостеклянными шариками, которые нужно было протолкнуть внутрь…

Теперь, как и тогда, переходя по диагонали перекресток (не все ли равно, где это было — в Катании или Палермо) из синей тени на залитую почти африканским солнцем сторону, я промочил туфли возле раковины углового фонтана с мадонной в нише, украшенной цветами и разноцветными лампадками.

Но это не важно. Извините, я отвлекся. Важно то, что в туристском автобусе мы объехали треугольник Сицилии, окруженный со всех сторон ализариновой синевой Средиземного моря, останавливаясь по дороге возле древнегреческих храмов, но не из белого мрамора, как в Греции, а из местного желтого камня, возле мраморных развалин римских городов, поверженных в прах войсками карфагенян, — ужасный след Ганнибала, шагнувшего под трубный рев боевых слонов через Сицилию на Апеннинский полуостров по дороге к золотым воротам Рима, — а может быть, разрушенных землетрясениями в те дни, когда вдруг просыпалась Этна, извергая из своих семи кратеров огонь и дым и швыряя в небо раскаленные каменные бомбы, заставляя трескаться землю, обжигая лавой виноградники и обволакивая остров клубами сернистых газов, озаренными снизу отсветами преисподней…

Кто знает, какая нечеловеческая сила разрушила циклопические постройки древней Сицилии? И почему иные из них остались почти нетронутыми, не поверженными во прах?

Но теперь громадные кубические камни разрушенных бродов заросли кустами одуряюще-душистой седой полыни, такой зловеще серебряной на фоне пустынного моря, почерневшего от дождевых туч, надвигавшихся откуда-то из Ливии, из Туниса, из Карфагена, от которого почти ничего не осталось, кроме легенды, кроме флоберовской «Саламбо».

Здесь под ливнем, внезапно обрушившимся на мраморные развалины, в толпе американских туристов, как стадо испуганных лошадей, бегущих к автобусу, я ощутил страшное одиночество, тщету человеческих цивилизаций, поглощаемых одна за другой непознаваемой бездной тысячелетий, по сравнению с которыми моя жизнь не более чем мгновенное сновидение.

…Перечитываю написанное. Мало у меня глаголов. Вот в чем беда. Существительное — это изображение. Глагол — действие. По соотношению количества существительных с количеством глаголов можно судить о качестве прозы. В хорошей прозе изобразительное и повествовательное уравновешено. Боюсь, что я злоупотребляю существительными и прилагательными. Существительное, впрочем, включает в себя часто и эпитет. К слову «бриллиант», например, не надо придавать слово «сверкающий». Оно уже заключено в самом существительном. Излишества изображений — болезнь века, мовизм. Почти всегда в хорошей современной прозе изобразительное превышает повествовательное.

Нас окружает больше предметов, чем это необходимо для существования.

Писатели восемнадцатого века — да и семнадцатого — были в основном повествователи. Девятнадцатый век украсил голые ветки повествования цветными изображениями.

Наш век — победа изображения над повествованием. Изображение присвоили себе таланты и гении, оставив повествование остальным.

Метафора стала богом, которому мы поклоняемся. В этом есть что-то языческое. Мы стали язычниками. Наш бог — материя… Вещество…

Но не пора ли вернуться, к повествованию, сделав его носителем великих идей? Несколько раз я пытался это сделать. Увы! Я слишком заражен прекрасным недугом мною же выдуманного мовизма. Ведь даже Библия сплошь повествовательна. Она ничего не изображает. Библейские изображения появляются в воображении читателя из голых ветвей повествования. Повествование каким-то необъяснимым образом вызывает картину, портрет. В Библии не описана внешность Каина. Но я его вижу как живого. Он сидит в президиуме юбилейного вечера.

Единственно, что меня утешает — это Гомер, который был великим изобразителем, изображение у него несет службу повествования. Он даже эмпиричен, как и подобает подлинному мовисту: что увидел, то и нарисовал, не стараясь вылизать свою картину.

«Бессонница, Гомер, тугие паруса. Я список кораблей прочел до половины»…57Неточно цитируется ст-ние О. Мандельштама 1915 г.

Оказывается, простой список кораблей — это не статистика, а поэзия.

А вообще ничего не поделаешь. Каждый пишет как может, а главное, как хочет. Терпение! И знайте, что все мои изображения в конце концов лишь элементы повествования, которое я продолжаю:

…в конце концов мы очутились в Сиракузах. Распахнув окно с решетчатыми жалюзи, мы увидели все то же Средиземное море и порт, куда как раз в это время входил длинный старомодный пароход моего детства, черного цвета, с суриково-красной полосой ватерлинии, но так как пароход был мало загружен, то красная полоса была довольно широкой; а из-за горизонта, из Африки, дул все тот же октябрьский теплый ветер и гнал, все гнал, все гнал синие до черноты средиземноморские волны.

Мы ходили в стаде туристов по ярусам знаменитого на весь мир древнегреческого театра, удивляясь, как хорошо сохранился его полуциркульный амфитеатр, вырубленный из одного гигантского каменного монолита. Перепрыгивая со ступени на ступень как по каменной лестнице его рядов, мы спустились вниз и ходили по плитам сценической площадки, и наши голоса отчетливо слышались в самых верхних рядах, где камень уже соприкасался с ярким, безоблачным античным небом, так что — чудо акустики! — текст древних трагедии произносимый актерами на котурнах и в большеротых масках, доходил до всех зрителей одинаково ясный, не искаженный пространством, непреложный, как ужасные веления рока. Здесь умирали герои, но это была не настоящая смерть, а лишь ее театральное Изображение, в то время как рядом, в древнеримском цирке, — так же удивительно сохранившемся — грубо, варварски, Дико властвовала подлинная смерть, лишенная поэтической оболочки: из каменных загонов на арену выпускали диких зверей. Под рев низменной римской черни львы разрывали на части рабов-гладиаторов или христиан, простиравших к небу свои белые окровавленные руки: наглядное свидетельство того, как некогда высокогуманная древнегреческая культура была попрана и поглощена низменной культурой завоевателей-римлян, превративших Сицилию в дачную местность Рима, куда патриции, богачи, приезжали на каникулы на своих триремах с красными парусами и золочеными мачтами целыми семьями, вместе с рабами, и блаженствовали на своих виллах, от которых до наших дней сохранились лишь мозаичные полы многочисленных комнат. Рисунок каждого пола соответствовал назначению комнаты. На полу столовой были изображения рыб, фазанов, лангуст, мурен, блюда дичи, амфоры вина… На полу комнаты для гимнастических упражнений можно было рассмотреть изображения молодых девушек в коротких туниках, делающих, быть может, утреннюю зарядку, некоторые даже держали в руках гантели и гимнастические палки… Особая комната для любви имела пол с изображением высокого ложа, окруженного амурами… В детской — мозаичные изображения игрушек… Видимо, и в самой жизни все у них было строго регламентировано, как в государстве.

Но все эти туристские впечатления не трогали моей души и оказались пустяком в сравнении с тем, что ожидало меня через несколько минут.

…Пройдя сквозь субтропический сад с померанцевыми деревьями, смоковницами, странными невиданными цветами, мы почувствовали сырую теплоту застоявшегося воздуха и очутились перед естественной каменной стеной необыкновенной высоты. Можно было подумать, что это навсегда окаменевший гладкий серый водопад, неподвижно свергающийся откуда-то с высот безоблачного сицилийского неба. В этот миг мне показалось, что я уже когда-то видел эту серую стену или, по крайней мере, слышал о ней…

Но где? Когда?

В стене сверху донизу темнела трещина, глубокая щель, естественный вход в некую пещеру — даже, может быть, сказочную, — откуда тянуло подземным холодом. Пол этого таинственного коридора, уводящего во мрак, был покрыт тонким неподвижным слоем бирюзовой воды, из которой росли какие-то странные, я бы даже сказал малокровные, растения декадентски изысканных форм, неестественно бледного болотно-бирюзового цвета. Цветы мифического подземного царства, откуда нет возврата…

…нет возврата!..

Этой картине должна была сопутствовать какая-то неземная, печальная музыка и какие-то слова, выпавшие из памяти.

Но какие?

Выпадение из памяти всегда мучительно. Вы слышите хорошо знакомую музыку, но как она называется — забыли. Идет хорошо вам знакомый человек, но его имя выпало из памяти. Распалась ассоциативная связь, которую так мучительно трудно наладить.

Я окаменел от усилия вернуть забытые, но некогда хорошо известные слова, вероятно даже стихи.

Вдруг все объяснилось. Наш гид произнес:

— Синьоры, внимание. Перед вами гротто Дионисо, грот Диониса,

…в тот же миг восстановилась ассоциативная связь. Молния озарила сознание. Да, конечно, передо мной была не трещина, не щель, а вход в пещеру — в грот Диониса. Я услышал задыхающийся астматический голос молодого птицелова — гимназиста, взывающего из балаганной дневной полутьмы летнего театра к античному богу:

«Дионис! Дионис! Дионис!»

«Там, где выступ холодный и серый водопадом свергается вниз, я кричу у безмолвной пещеры: Дионис, Дионис, Дионис!»

Теперь он был передо мной наяву, этот серый гладкий каменный водопад со входом в грот Диониса, откуда слышался тонкий запах выжатого винограда.

— Здесь, синьоры, — сказал гид в клетчатом летнем костюме, с нафабренными усами, — бог Дионис впервые выжал виноград и научил людей делать вино.

Ну да!

«Ты ушел в бирюзовые гроты выжимать золотой виноград».

Я не удивился, если бы вдруг тут сию минуту увидел опыленный пурпуровый плащ выходящего из каменной щели кудрявого бога в венке из виноградных листьев, с убитой серной на плече, с колчаном и луком за спиной, с кубком молодого вина в руке — прекрасного и слегка во хмелю, как сама поэзия, которая его породила.

Но каким образом мог мальчик с Ремесленной улицы, никогда не уезжавший из родного города, проводивший большую часть своего времени на антресолях, куда надо было подниматься из кухни по крашеной деревянной лесенке и где он, изнемогая от приступов астматического кашля, рубашке и кальсонах, скрестив по-турецки ноги, сидел на засаленной перине и, наклонив лохматую нечесанную голову, запоем читал Стивенсона, Эдгара По или любимый им рассказ Лескова «Шер-Амур», не говоря уж о Бодлере, Верлене, Артюре Рембо, Леконте де Лиле, Эредиа, и всех наших символистов, а потом акмеистов и футуристов58Имена из этого списка кочуют из мемуаров в мемуары об Э. Багрицком. Исключение: свидетельство К. о том, что поэт любил рассказ Н. С. Лескова «Шерамур (Чрева-ради юродивый)» (1879)., о которых я тогда еще не имел ни малейшего представления, — как он мог с такой точностью вообразить себе грот Диониса? Что это было: телепатия? ясновидение? Или о гроте Диониса рассказал ему какой-нибудь моряк торгового флота, совершавший рейсы Одесса — Сиракузы?

Не знаю. И никогда не узнаю, потому что птицелова давно нет на свете. Он первый из нас, левантинцев59То есть потомков европейцев, смешавшихся с сирийскими и ливанскими арабами. В данном случае, К. шутливо называет левантинцами одесситов. Ср. в статье В. Б. Шкловского «Юго-Запад» (1933) об Одессе: «Город, когда-то бывший городом анекдотов, город русских левантинцев <…> Одесские левантинцы — люди культуры Средиземного моря — были, конечно, западниками».[116] Ср. также у К. Г. Паустовского: «У нас в Советском Союзе есть свои „левантийцы“. Это „черноморцы“ — <…> люди <…> жизнерадостные, насмешливые, смелые и влюбленные без памяти в свое Черное море».[117], ушел в ту страну, откуда нет возврата, нет возврата…

А может быть, есть?

Раз уж я говорил о птицелове, то не могу не вспомнить тот день, когда я познакомил его с королевичем60Сергеем Александровичем Есениным (1895–1925). Достоверность некоторых страниц «АМВ», посвященных взаимоотношениям К. с этим поэтом весьма сомнительна. Создается впечатление, что их шапочное знакомство под пером мемуариста сознательно преображено в закадычную дружбу. Ср., например, с неподтвердившимся (в чем будет иметь возможность убедиться читатель этого комментария) предположением Е. А. Евтушенко: «Может быть, <…> история его [К. — Коммент. ] драки с Есениным, когда они катились по лестнице из квартиры Асеева, <…> есть плод безудержно щедрой фантазии?»[118].

Москва. Двадцатые годы. Тверская.

Кажется, они — птицелов и королевич — понравились друг другу. Во всяком случае, королевич — уже тогда очень знаменитый — доброжелательно улыбался провинциальному поэту, хотя, конечно, еще не прочитал ни одной его строчки.61О восприятии С. Есениным поэзии Э. Багрицкого см. в мемуарах В. Б. Шкловского: «Это было на углу Тверской и Леонтьевского переулка. Сюда нас привел с улицы Есенин. Есенин был с молодым, похожим на него, белокурым человеком [Багрицким — Коммент.]. Тот был повыше Есенина и с таким же, как будто уже налитым водою, бледным лицом. Багрицкий читал „Стихи о соловье и поэте“ <…> Есенин не слушал, не принимал».[119]

Разговорившись, мы подошли к памятнику Пушкину и уселись на бронзовые цепи, низко окружавшие памятник, который в то время еще стоял на своем законном месте, в голове Тверского бульвара, лицом к необыкновенно изящному Страстному монастырю нежно-сиреневого цвета, который удивительно подходил к его маленьким золотым луковкам.62Памятник А. С. Пушкину был открыт в начале Тверского бульвара в 1880 г. (скульптор А. Опекушин, архитектор И. Богомолов). На том месте, где сейчас находится Пушкинская площадь, в 1646 г. была построена церковь Страстной Богоматери (в церкви находилась икона Богородицы, где были изображены также орудия, которыми мучили Христа). В 1654 г. был основан Страстной монастырь. В 1937 г. он был снесен, а площадь переименована из Страстной в Пушкинскую в связи со 100-летием со дня гибели поэта. В 1950 г. здесь было закончено устройство сквера и на площади был установлен перенесенный с Тверского бульвара памятник Пушкину.

…До сих пор болезненно ощущаю отсутствие Пушкина на Тверском бульваре, невосполнимую пустоту того места, где он стоял.

Привычка.

Недаром же Командор написал, обращаясь к Александру Сергеевичу:

«На Тверском бульваре очень к вам привыкли».63Из ст-ния В. Маяковского «Юбилейное» (1924).

Привыкли, добавлю я, также и к старинным многоруким фонарям, среди которых фигура Пушкина со склоненной курчавой головой, в плаще с гармоникой прямых складок так красиво рисовалась на фоне Страстного монастыря.

Не уверен, что во время свиданий двух поэтов — птицелова и королевича — Страстной монастырь еще существовал. Кажется, его уже тогда снесли. Будем считать в таком случае, что в пустоте остался отсвет его бледно-сиреневой окраски.

Для людей моего поколения есть два памятника Пушкину. Оба одинаковых Пушкина стоят друг против друга, разделенные шумной площадью, потоками автомобилей, светофорами, жезлами регулировщиков. Один Пушкин призрачный. Он стоит на своем старом, законном месте, но его видят только старые москвичи. Для других он незрим. В незаполнимой пустоте начала Тверского бульвара они видят подлинного Пушкина, окруженного фонарями и бронзовой цепью, на которой, сидя рядом и покачиваясь, разговаривали в начале двадцатых годов два поэта и третий — я, их современник.

А Пушкин сегодняшний для меня лишь призрак.

Желая поднять птицелова в глазах знаменитого королевича, я сказал, что птицелов настолько владеет стихотворной техникой, что может, не отрывая карандаша от бумага, написать настоящий классический сонет на любую заданную тему. Королевич заинтересовался и предложил птицелову тут же, не сходя с места, написать сонет на тему Пушкин.

Птицелов экспромтом произнес «Сонет Пушкину» по всем правилам: пятистопным ямбом с цезурой на второй стопе, с рифмами А Б Б А в первых двух четверостишиях и с парными рифмами в двух последних терцетах. Все честь по чести. Что он там произнес — не помню.64Ср. в воспоминаниях И. А. Рахтанова о том, как Э. Багрицкий «в пятнадцать минут», на пари, должен был придумать стихотворение о медведе для детей. «Пари было выиграно».[120] Свой вариант ст-ния о медведе (соревнуясь с Багрицким?) сочинил и Ю. Олеша, горделиво констатировавший в альбоме, составленном А. Е. Крученых: «Медведь. Сонет на заданную тему, написанный в 12 минут (честное слово!)».[121] Приведем здесь текст этого сонета Олеши по автографу:[122]

Королевич завистливо нахмурился и сказал, что он тоже может написать экспромтом сонет на ту же тему. Он долго думал, даже слегка порозовел, а потом наковырял на обложке журнала несколько строчек.

— Сонет? — подозрительно спросил птицелов.

— Сонет, — запальчиво сказал королевич и прочитал вслух следующее стихотворение:

— Пил я водку, пил я виски, только жаль, без вас, Быстрицкий! Мне не нужно адов, раев, лишь бы Валя жил Катаев. Потому нам близок Саша, что судьба его как наша.65Экспромт С. Есенина приводится с небольшой неточностью (у Есенина: «Нам не нужно…»). Как «подмалевком» Есенин в данном случае воспользовался собственными строками «Я скажу: „Не надо рая…“» из ст-ния «Гой ты, Русь моя родная…» (1915). К. умалчивает о том, что он тоже принял участие в описываемом поэтическом соревновании. Приведем здесь сонет К. «Разговор с Пушкиным»:[125]

При последних словах он встал со слезами на голубых глазах, показал рукой на склоненную голову Пушкина и поклонился ему низким русским поклоном.

(Фамилию птицелова он написал неточно: Быстрицкий, а надо было…)

Журнал с бесценным автографом у меня не сохранился.66В интервью, опубликованном уже после появления «АМВ» в печати, К. рассказал: «В одном месте (помните?) я цитирую сонет королевича — Есенина? Он в тот вечер был записан на обложке какого-то журнала. И вот, когда вышла книга, я неожиданно получил из Тбилиси от одного из читателей этот журнал».[126]Я вообще никогда не придавал значения документам.67Вероятно, скрытая цитата из хрестоматийно-известного ст-ния Б. Пастернака «Быть знаменитым некрасиво…», 1956 («Не надо заводить архива, // Над рукописями трястись»), «предсказывающая» появление «парного» портрета Есенина и Пастернака на страницах «АМВ».Но поверьте мне на слово: все было именно так, как я здесь пишу.

…Смешно и трогательно…

Теперь на том месте, где все это происходило, — пустота. С этим мне трудно примириться. Да и улица Горького в памяти навсегда осталась Тверской из «Евгения Онегина».

…«вот уж по Тверской возок несется сквозь ухабы, мелькают мимо будки, бабы, мальчишки, лавки, фонари, дворцы, сады, монастыри, бухарцы, сани, огороды, купцы, лачужки, мужики, бульвары, башни, казаки, аптеки, магазины моды, балконы, львы на воротах и стаи галок на крестах»…68Из 7-ой гл. романа А. С. Пушкина «Евгений Онегин».

Почти такой увидел я Москву, когда после гражданской войны приехал с юга69Из Харькова, в 1922 г.. Впрочем, Москва уже была не вполне онегинская. Хотя львы на воротах и стаи галок на крестах, а также аптеки, фонари, бульвары и прочее еще имелись в большом количестве. Но, конечно, трамваи были уже не онегинские.

Москва пушкинская превращалась в Москву Командора.

«Проезжие прохожих реже. Еще храпит Москва деляг, Тверскую жрет, Тверскую режет сорокасильный кадилляк».70Из ст-ния В. Маяковского «Москва — Кенигсберг» (1923).

Это тоже призрак.

Память разрушается, как старый город. Пустоты перестраиваемой Москвы заполняются новым архитектурным содержанием. А в провалах памяти остаются лишь призраки ныне уже не существующих, упраздненных улиц, переулков, тупичков…

Но как устойчивы эти призраки некогда существовавших здесь церквей, особнячков, зданий… Иногда эти призраки более реальны для меня, чем те, которые их замещали: эффект присутствия!

Я изучал Москву и навсегда запомнил ее в ту пору, когда еще был пешеходом. Мы все были некогда пешеходами и основательно, не слишком торопясь, вглядывались в окружающий нас мир Города во всех его подробностях.

Это была география Столицы, еще так недавно пережившей уличные бои Октябрьской революции.

Два многоэтажных обгоревших дома с зияющими окнами на углу Тверского бульвара и Большой Никитской, сохранившаяся аптека, куда носили раненых, несколько погнутых трамвайных столбов, пробитых пулями, поцарапанные осколками снарядов стены бывшего Александровского военного училища — здание Реввоенсовета республики, — две шестидюймовки во дворе Музея Революции, бывшего Английского клуба, еще так недавно обстреливавшие с Воробьевых гор Кремль, где засели юнкера.71В конце октября — начале ноября 1917 г. в Москве проходили ожесточенные бои между красногвардейцами и верными Временному правительству формированиями. 28 октября юнкерам удалось взять Кремль (до этого там находились красногвардейцы). С 1 ноября в Кремле действовал штаб сопротивления большевикам — Комитет общественной безопасности. Красногвардейцы обстреливали Кремль из артиллерийских орудий из Китай-города, с Крымского моста, Швивой горки и Воробьевых гор. Подавляя сопротивление юнкеров, большевистские отряды двигались с рабочих окраин к центру Москвы. Упорное противодействие красногвардейцы встретили в ряде мест города, в частности у Никитских ворот. Свидетелем боя за это место Москвы стал К. Г. Паустовский, который жил тогда в доме, стоявшем на месте незастроенной площадки перед нынешним зданием ИТАР-ТАСС. Там, где позднее, в 1923 г., был открыт памятник К. А. Тимирязеву, находился дом Гагарина. Во время боев он был подвергнут артиллерийскому обстрелу, отчего загорелся. Горел и дом Ярославской мануфактуры (Тверской бульвар, 46). Пострадал дом Колокольцева; тяжелые бои шли за здание кинотеатра «Унион» (Б. Никитская, 23 — позднее здесь был «Кинотеатр повторного фильма») и дом Соколова — на его месте теперь стоит здание ИТАР-ТАСС. Какую в точности аптеку имеет в виду К., неясно. Аптека в этом месте города была не одна. В частности, аптека и склад медикаментов находились в упомянутом доме Гагарина в торце Тверского бульвара, но эта аптека не сохранилась. Существует картина Э. Лисснера, запечатлевшая бой у Никитских ворот, причем автор не забыл изобразить и вывеску аптеки. Александровское военное училище находилось на Знаменке, в доме, выстроенном для Апраксиных в конце XVIII века. Юнкера училища приняли активное участие в борьбе с отрядами Красной гвардии и сдались только 3.11.1917 г., в последний день боев (3 ноября революционеры заняли Кремль). После Октября 1917 г. в бывшем Александровском училище расположился Реввоенсовет. В 1944–46 гг. здание было радикально перестроено М. Посохиным и А. Мндоянцем. Ныне принадлежит Министерству обороны РФ.

Множество стареньких, давно не ремонтируемых церквушек неописуемо прекрасной древнерусской архитектуры, иные со снятыми крестами, как бы обезглавленные.

Каждый новый день открывал для пешехода новые подробности города, ставшего центром мировой революции.

Я давно уже перестал быть пешеходом. Езжу на машине. Московские улицы, по которым я некогда проходил, останавливаясь на перекрестках и озирая дома, теперь мелькают мимо меня, не давая возможности всматриваться в их превращения.

Командор был тоже прирожденным пешеходом, хотя у первого из нас у него появился автомобиль — вывезенный из Парижа «рено», но он им не пользовался72Ср., однако, в мемуарах И. Б. Березарка: «Из-за границы Владимир Владимирович привез автомобиль. Тогда личная машина была редкостью. Маяковский любил катать товарищей. Я ездил на этой машине неоднократно».[127]. На «рено» разъезжала по Москве та, которой он посвятил потом свои поэмы.73Речь идет о Лиле Юрьевне Брик (1891–1978), главной адресатке любовной лирики В. Маяковского. 10.11.1928 г., в ответ на многократные просьбы о покупке автомобиля, поэт сообщал ей из Парижа в Москву: «Покупаю рено. Красавец серой масти 6 сил 4 цилиндра кондуит интерьер. Двенадцатого декабря поедет в Москву».[128]А он ходил пешком, на голову выше всех прохожих, изредка останавливаясь среди толпы, для того чтобы записать в маленькую книжку только что придуманную рифму или строчку.74О манере Маяковского сочинять стихи на ходу см., например, у Р. Я. Райт-Ковалевой: «…он часто с утра уходил в лес с записной книжкой и работал, бормоча на ходу, расхаживая взад и вперед по какой-нибудь одной полянке или дорожке, как по своей комнате».[129]

Город начал заново отстраиваться с пригородов, с подмосковных бревенчатых деревенек, с пустырей, со свалок, с оврагов, на дне которых сочились сточные воды, поблескивали болотца, поросшие ряской и всякой растительной дрянью. На их месте выстроены новые кварталы, районы, целые города клетчатых, ребристых домов-транзисторов, домов-башен, издали ни дать ни взять напоминающие губную гармонику, поставленную вертикально…75Уже в 1918 г. Моссовет начал разработку плана «Новой Москвы». Руководить этой работой были поставлены А. Щусев и И. Жолтовский. Но до воплощения планов в жизнь тогда было далеко. Новым этапом в проектировании переустройства города стал план, представленный А. Щусевым в 1923 г. Он предусматривал реконструкцию города в сочетании с сохранением его традиционного облика и историко-архитектурного наследия. Однако, несмотря на протесты общественности, уже в 1920-е гг. разрушено было немало. Первый снос церковного здания — уничтожение часовни Александра Невского у Охотного ряда — состоялся в 1922 г.; в 1925 г. была снесена церковь Введения на Лубянке. Начало было положено. В 1931 г. было принято решение о разработке Генерального плана реконструкции Москвы; в 1935 г. он был принят (руководитель проекта — главный архитектор Москвы В. Семенов). Хотя план сформулировал целый ряд вполне правильных направлений развития города, он узаконил и нигилистический подход к городскому наследию. Выполнение этого плана привело к ликвидации многочисленных памятников московской старины и существенному искажению городского лица.

Я люблю проезжать мимо них, среди разноцветных пластмассовых балконов, гордясь торжеством своего государства, которое с неслыханной быстротой превратило уездную Россию в мировую индустриальную сверхдержаву, о чем в нашей юности могло только мечтаться.

Теперь это кажется вполне естественным.

До поры до времени старую Москву, ее центральную часть не трогали. Почти все старые московские уголки и связанные с ними воспоминания оставались примерно прежними и казались навечно застывшими, кроме, конечно, Тверской, превратившейся в улицу Горького и совершенно переменившуюся. Впрочем, к улице Горького я почему-то скоро привык и уже с трудом мог восстановить в памяти, где какие стояли церкви, колокольни, магазины, рестораны. Преображение Тверской не слишком задевало мои чувства, хотя я часто и грустил по онегинской Тверской, по ее призраку.76Тверская ул. (с 1932 по 1990 гг. — ул. Горького) в советское время подверглась радикальной реконструкции. Масштабные изменения постигли улицу во второй половине 1930-х гг. Она была расширена в два-три раза, некоторые старые дома передвинуты, многие снесены и перестроены.

Я был житель другого района.

Другой район являлся, в сущности, совсем другим миром.

Я почти неощутимо пережил эпоху новых мостов через Москву-реку77Большинство современных мостов в центральной части города были выстроены после принятия Генерального плана реконструкции Москвы, в 1936–1939 гг.: Большой Краснохолмский, Большой и Малый Устьинские, Большой Москворецкий, Большой Каменный, Крымский; Новоспасский мост был реконструирован.и передвижение громадных старых домов с одного места на другое, эпоху строительства первых линий метрополитена78Московский Метрополитен вступил в действие в мае 1935 г. Строительство метро началось тремя годами ранее, весной 1932 г. Первая линия московского метро — от «Сокольников» до «Парка культуры». 20 мая 1937 г. началось движение от «Смоленской» до «Киевской». В марте 1938 г. поезда пошли от «Площади Революции» до «Курской». В этом же году вошла в строй линия «Площадь Свердлова» (ныне «Театральная») — «Сокол»., исчезновение храма Христа Спасителя, чей золотой громадный купол, ярко блестевший на солнце, можно было разглядеть, как золотую звезду над лесом, когда до Москвы еще оставалось верст шестьдесят.

Теперь вместо него плавательный бассейн с вечной шапкой теплого пара над его изумрудной водой, теплой — можно купаться даже в морозы.79Строительство храма Христа Спасителя было задумано в 1812 г. Он должен был стать зримым свидетельством помощи Провидения в борьбе с нашествием Наполеона и памятником всем погибшим в Отечественной войне. В 1817 г. был утвержден проект А. Витберга, предусматривавший возведение храма на Воробьевых горах. В силу ряда причин проект не был реализован. В 1827 г. Николай I выбрал другое место. В 1831 г. К. Тон создал новый проект храма в «русско-византийском» стиле. Строительство было начато в 1839 г., а в 1883 г. храм был освящен. 5.12.1931 г. он был взорван. На освободившемся месте предполагалось возвести грандиозный Дворец Советов. Строительство было прервано началом Отечественной войны 1941–1945 гг. Позднее котлован использовали для сооружения бассейна «Москва» (вступил в действие в 1960 г.; архитектор Д. Чечулин).

…Но на месте плавательного бассейна я до сих пор вижу призрак храма Христа Спасителя, на ступенях которого перед бронзовой дверью сижу я, обняв за плечи синеглазку80Елену Афанасьевну Булгакову (1902–1954) — младшую сестру М. Булгакова. См. о ней в коммент. {242}., и мы оба спим, а рассвет приливает, где-то вверху жужжит аэроплан, и мне кажется, что все вокруг, весь город умерщвлен каким-то новым газом так, как якобы уже началась новая война, и мы с синеглазкой тоже уже умерщвлены, нас уже нет в живых, а мы только две обнявшиеся тени…

Потом наступила более тягостная эпоха перестановки и уничтожения памятников. Незримая всевластная рука переставляла памятники, как шахматные фигуры, а иные из них вовсе сбрасывала с доски.

Она переставила памятник Гоголю работы гениального Андреева, тот самый памятник, где Николай Васильевич сидит, скорбно уткнувши свой длинный птичий нос в воротник бронзовой шинели — почти весь потонув в этой шинели, — с Арбатской площади во двор особняка, где по преданию сумасшедший писатель сжег в камине вторую часть «Мертвых душ», а на его место водрузила другого Гоголя — во весь рост, в коротенькой пелеринке, на скучном официальном пьедестале, не то водевильный артист, не то столоначальник, лишенный всякой индивидуальности и поэзии.81Памятник Н. В. Гоголю работы Н. Андреева был открыт на Арбатской площади в торце Пречистенского бульвара в 1909 г., к 100-летию со дня рождения писателя. В 1952 г., когда исполнялось 100 лет со дня смерти Гоголя, андреевский памятник, очевидно, не соответствовавший казенному оптимизму, был отправлен в Донской монастырь — туда, где уже находились некоторые уцелевшие барельефы уничтоженного храма Христа Спасителя. На месте убранного памятника появился новый, работы Н. Томского, с характерной надписью: «От правительства Советского Союза». В 1959 г. андреевский памятник установили у дома, где Гоголь прожил последние годы жизни, сжег рукописи второго тома «Мертвых душ» и умер. В гоголевское время дом на Никитском бульваре принадлежал знакомому писателя, графу А. П. Толстому.А на голове у него сидит голубь.

Когда я приехал впервые в Москву, улица Кирова была еще Мясницкой и по ней, кривой и извилистой, я ехал с Курского вокзала на извозчичьих санках, на так называемом ваньке из числа тех, на которых еще езживал Антон Чехов, застегнувшись суконкой — проеденной молью полостью на рыбьем меху.

Москва еще казалась мне непознаваемой, как страшный сон.

Несмотря на мартовский снег, кружившийся среди незнакомых мне столичных домов, я уже слышал в воздухе что-то, обещающее весну.

Сани ныряли с ухаба на ухаб82Аллюзия на строку из ст-ния О. Мандельштама «На розвальнях, уложенных соломой…» (1916): «Ныряли сани в черные ухабы…»., увозя меня по неведомым улицам неведомо куда — в метель, в только что зажегшиеся страусовые яйца голубоватых электрических фонарей на Лубянской площади, посередине которой возвышался засыпанный снегом итальянский фонтан83В 1781 г., в царствование Екатерины II, было начато строительство первого московского водопровода, по которому родниковая вода из обильного ключами села Мытищи должна была прийти в первопрестольную. Фактически, мытищинская вода пришла в Москву в 1830 г. В центре города были сооружены водоразборные фонтаны, которые спроектировал И. Витали. Один из них находился на Лубянской площади (установлен в 1835 г., не сохранился). На соседней Театральной площади и сейчас можно видеть другой, сохранившийся фонтан работы Витали — «Играющие амуры» (1835)., а извозчик в касторовой шляпе-цилиндре с металлической пряжкой время от времени почмокивал губами, понукая свою клячу, и приговаривал традиционную извозчичью присказку:

— С горки на горку, барин даст на водку.

А барин-то был в потертом пальтишке, перешитом из солдатской шинели, и в ногах у него стояла плетеная корзинка, запертая вместо замочка карандашом, а в корзинке этой лежали рукописи и пара солдатского белья.

Начинался третий год революции.

Впоследствии Мясницкую переименовали в улицу Первого мая, потом как-то незаметно в шуме нэпа она опять стала Мясницкой и оставалась ею до тех пор, пока не получила окончательное название — улица Кирова84В пореволюционные годы Мясницкую пытались переименовать в улицу Первого мая. Как ни странно, новое название не удержалось. В 1934 г. по Мясницкой от Ленинградского вокзала к центру Москвы проследовал траурный кортеж с привезенным в Москву гробом убитого С. М. Кирова. Это событие послужило причиной переименования улицы: 14 декабря 1934 г. Мясницкая стала ул. Кирова. С 1990 г. — снова Мясницкой., вероятно в память того сумрачного декабрьского денька, когда посередине улицы по неубранному снегу, издавая тягостный звук мельничного жернова, поворачивались колеса пушечного лафета с низко установленным гробом с телом убитого Кирова, перевозившегося с Ленинградского вокзала в Колонный зал Дома Союзов, а за лафетом темной толпой шли провожающие, наступая сапогами на хвойные крестики и матерчатые цветочки, падающие с венков на свинцовый декабрьский снег.

…по воле случая я шел в похоронной процессии, ужасаясь зрелищу, свидетелем которого мне довелось стать…85Видный партийный деятель Сергей Миронович Киров (наст. фамилия Костриков, 1886–1934), пал жертвой убийцы 1.12.1934 г. при загадочных обстоятельствах. Его гибель послужила сигналом к началу «большого террора», развязанного И. В. Сталиным. Ср. впечатления К. с фрагментом анонимного отчета, появившегося в «Правде»: «Медленно движется траурная процессия. Позади — Комсомольская площадь, Гавриков переулок. И вот плавные и торжественные аккорды Шопена заполняют сверху донизу все узкое дефиле Мясницкой. Кажется, мы движемся сквозь исполинский зал, задрапированный в красный и черный цвета и убранный бесчисленным количеством портретов погибшего бойца <…> В 12 часов 15 минут траурное шествие достигло Дома союзов».[130]

Эту картину память принесла мне из сравнительно недавнего прошлого, а еще раньше, в то время, когда улица называлась Мясницкой, мне суждено было судьбой жить в ее районе…

…вдруг тормоза взвизгнули, машина резко затормозила перед красным светофором. Если бы не пристегнутые ремни, я бы мог стукнуться головой о ветровое стекло. Это, несомненно, был перекресток Кировской и Бульварного кольца, но какая странная пустота открылась передо мной на том месте, где я привык видеть Водопьяный переулок. Его не было. Он исчез, этот Водопьяный переулок. Он просто больше не существовал. Он исчез вместе со всеми домами, составлявшими его. Как будто их всех вырезали из тела города. Исчезла библиотека имени Тургенева. Исчезла булочная. Исчезла междугородная переговорная. Открылась непомерно большая площадь — пустота, с которой трудно было примириться. Пустота казалась мне незаконной, противоестественной, как то непонятное, незнакомое пространство, которое иногда приходится преодолевать во сне: все вокруг знакомо, но вместе с тем совсем незнакомо и не знаешь, куда надо идти, чтобы вернуться домой, и ты забыл, где твой дом, в каком направлении надо идти, и ты идешь одновременно по разным направлениям, но каждый раз оказываешься все дальше и дальше от дома, а между тем ты отлично знаешь, что твой дом где-то совсем рядом, рукой подать, он есть, существует, но его не видно, он как бы в другом измерении.

Реконструкция знакомого перекрестка была сродни выпадению из памяти. В Москве уже стали выпадать целые кварталы. Выпала добрая половина перекрестка, к которому издавна тяготел тот особый старомосковский мир поэтов и художников, куда меня случайно занесло в первый же день пребывания в Москве и долго потом держало в плену.

Пока мы стояли у красного светофора, пропуская поперечный транспорт, я все никак не мог смириться с мыслью, что Водопьяного переулка больше не существует.

Не существует дома, где проходила большая часть жизни Командора86Тургеневская читальня (читальня имени И. С. Тургенева) была открыта в 1885 г. по инициативе В. А. Морозовой, финансировавшей устройство одной из первых в городе бесплатных и общедоступных библиотек. Здание постройки Д. Чичагова находилось в конце Сретенского бульвара у Мясницких ворот. В этом же месте города проходили Водопьяный и Тургеневский переулки. Водопьяный шел от Мясницкой к Уланскому переулку. В 1972 г. Тургеневская читальня была снесена; в 1970-е гг. были ликвидированы и все остальные постройки в этой части города. Ныне практически все образовавшееся после сноса пространство на Тургеневской площади занято автостоянкой. С сентября 1920 г. Л. Ю. Брик, Осип Максимович Брик (1888–1945) и В. В. Маяковский проживали в Москве по адресу: Водопьяный переулок, д. 3, кв. 4.в той странной нигилистической семье, где он был третий87Открещиваясь от подобных намеков, Л. Ю. Брик разъясняла: «Только в 1918 году я могла с уверенностью сказать О. М. [Брику — Коммент. ] о нашей любви [с Маяковским — Коммент.]. С 1915-го года мои отношения с О. М. перешли в чисто дружеские, и эта любовь не могла омрачить ни мою с ним дружбу, ни дружбу Маяковского и Брика <…> Мы с Осей больше никогда не были близки физически, так что все сплетни о „треугольнике“, „любви втроем“ и т. п. — совершенно не похоже на то, что было».[131]и где помещался штаб лефов, гонявших чаи с вареньем и пирожными, покупавшимися отнюдь не в Моссельпроме, который они рекламировали, а у частников — известных еще с дореволюционного времени кондитеров Бартельса с Чистых прудов и Дюваля, угол Машкова переулка88Ср. в мемуарах П. В. Незнамова: «На столе стоял большой самовар, все пили чай. Время от времени появлялась Аннушка — пожилая домработница. Все съедобное, что было в квартире, находилось на столе».[132] Журнал «Леф» издавался в 1923–25 гг. В его редколлегию входили: В. В. Маяковский (отв. редактор), Б. И. Арватов, Н. Н. Асеев, О. М. Брик, Б. А. Кушнер, С. М. Третьяков, Н. Ф. Чужак. О кондитерской Бартельса — см. коммент. {424}. Кондитерская Дюваля располагалась в д. № 35 по ул. Покровка, на углу с Машковым переулком (ныне — ул. Чаплыгина)..

Не существует и входной двери, ведущей с грязноватой лестницы в их интеллигентное логово со стеллажами, набитыми книгами, и с большим чайным столом, покрытым камчатной скатертью.

Дверь эта, выбеленная мелом, была исписана вдоль и поперек автографами разных именитых и неименитых посетителей, тяготевших к Лефу, среди которых какая-то коварная рука умудрилась отчетливо вывести анилиновым карандашом общеизвестный стихотворный пасквиль.89Ср. в мемуарах К. Асеевой: «Дверь в нашу комнату была из фанеры, окрашена мелом. Когда кто-нибудь из друзей и знакомых приходил к нам и не заставал дома, то оставлял свою подпись на белой странице двери. Так постепенно с течением времени почти вся дверь заполнилась автографами».[133] Характерная для «АМВ» подмена: изображается дверь в квартиру Асеевых, но поскольку на этой двери выведен стихотворный пасквиль, она предстает как входная дверь несимпатичных Катаеву Бриков. Ср. также в «Двенадцати стульях» И. Ильфа и Е. Петрова: «Когда луна поднялась и ее мятный свет озарил миниатюрный бюстик Жуковского, на медной его спинке можно было ясно разобрать крупно написанное мелом краткое ругательство. Впервые подобная надпись появилась на бюстике 15 июня 1897 года, в ночь, наступившую непосредственно после его открытия, и как представители полиции, а впоследствии милиции, ни старались, хулительная надпись аккуратно появлялась каждый день».[134]

Командор в одной из своих поэм описал эту часть Москвы следующими скупыми словами. Он тогда стремился к простоте и лаконизму и даже однажды сказал: «Язык мой гол»90Формула из ст-ния В. Маяковского «Пятый интернационал» (1922)..

«Лубянский проезд. Водопьяный. Вид вот. Вот фон».91Из поэмы В. Маяковского «Про это» (1923).

Он делил свою жизнь между Водопьяным переулком, где принужден был наступать на горло собственной песне, и Лубянским проездом, где в многокорпусном доходном, перенаселенном доме, в коммунальной квартире у него была собственная маленькая холостяцкая комнатка с почерневшим нетопленым камином, шведским бюро с задвигающейся шторной крышкой и на белой стене вырезанная из журнала и прикрепленная кнопкой фотография Ленина на высокой трибуне, подавшегося всем корпусом вперед, с протянутой в будущее рукой.92Ср. с описанием П. В. Незнамова: «Комната была небольшая, изрядную часть ее полезной площади занимал диван и письменный стол <…> Здесь им написаны были все варианты „Про это“. Маяковский писал поэму, и тут же в комнате находилась фотография Л. Ю. Брик в балетном костюме».[135] Цитата из поэмы «Во весь голос» (1929–30) («…я себя смирял, // становясь // на горло // собственной песне») употреблена К. не вполне корректно. В. Маяковский в «Во весь голос» полуиронически противопоставляет свою агитпоэзию своей любовной лирике («и мне бы // строчить // романсы на вас»). К. — агитпоэзию Маяковского — его стихам о В. И. Ленине. Приведенная далее строка «Я // себя // под Лениным чищу» взята из поэмы Маяковского «Владимир Ильич Ленин» (1924).

Здесь, оставаясь наедине сам с собой, он уже не был главнокомандующим Левым фронтом, отдающим гневные приказы по армии искусств:

«…а почему не атакован Пушкин и прочие генералы классики?»93Аллюзия на заглавие ст-ния В. Маяковского «Приказ по армии искусства» (1918) и цитата из его ст-ния «Радоваться рано» (1918).

Здесь он не писал «нигде кроме, как в Моссельпроме» и «товарищи девочки, товарищи мальчики, требуйте у мамы эти мячики», подаваемые теоретиками из Водопьяного переулка чуть ли не как сверхновая форма классовой борьбы, чуть ли не как революционная пропаганда нового мира и ниспровержение старого, от которого «нами оставляются только папиросы „Ира“».94Цитируются стихотворные рекламы В. Маяковского для Моссельпрома (1923–25) и Резинотреста (1923). Никакие не «теоретики из Водопьяного переулка» (=Брики), а сам Маяковский заявлял в автобиографии «Я сам»: «Несмотря на поэтическое улюлюканье, считаю „Нигде кроме как в Моссельпроме“ поэзией самой высокой квалификации».[136]

Здесь он написал:

«…я себя под Лениным чищу».

Здесь же он поставил и точку в своем конце.95В. Маяковский застрелился 14.4.1930 г.

И сейчас еще слышатся мне широкие, гулкие шаги Командора96Аллюзия на ст-ние Ал. Блока «Шаги командора» (1912) и на пушкинского «Каменного гостя». Ср. со сходными ассоциациями у Т. В. Толстой: «…он вырос, как каменный гость — громадная фигура в расстегнутом, развевающемся ветром пальто, широкая шляпа».[137]на пустынной ночной Мясницкой между уже не существующим Водопьяным и Лубянским проездом, переименованным в проезд Серова97В 1939 г. погиб летчик-испытатель, Герой Советского Союза А. К. Серов. В этом же году Лубянский проезд получил его имя — стал проездом Серова..

К перекрестку Мясницкая — Бульварное кольцо тяготело несколько зданий, ныне исторических.

Не говоря уже о главном Почтамте, географическом центре Москвы, откуда отсчитывались версты дорог, идущих в разные стороны от белокаменной, первопрестольной98Современное здание Главпочтамта построено в 1912 г. (арх. О. Мунц и братья Веснины). До его возведения на этом же месте находился старый почтамт — в основе своей дворец начала XVIII в., сооруженный любимцем Петра А. Д. Меншиковым. Меншиковский дворец был отделен от Мясницкой обширным двором. В середине 1780-х гг. в бывшей меншиковской усадьбе расположился Московский почтамт., здесь находился Вхутемас, в недавнем прошлом Школа ваяния и зодчества, прославленная именами Серова, Врубеля, Левитана, Коровина99В 1793 г. В. Баженов построил для генерала Юшкова дом у Мясницких ворот. «Юшков дом» в 1844 г. разместил в своих стенах Московское училище живописи, ваяния и зодчества. В начале ХХ в. во дворе здания были выстроены вместительные корпуса. В 1921 г. Училище было преобразовано в Высшие художественно-технические мастерские (ВХУТЕМАС). При ВХУТЕМСе существовало студенческое общежитие-коммуна..

Сюда захаживал молодой Чехов, водивший дружбу с московскими живописцами, своими сверстниками.

Здесь обитал художник Л. Пастернак1004.7.1894 г. Леонид Осипович Пастернак (1862–1945) был назначен преподавателем в Фигурном классе Училища живописи, ваяния и зодчества. С осени этого года Пастернаки жили в квартире при училище на Мясницкой, 21. Это был конец улицы, примыкавшей к Тургеневской площади, рядом располагался приход церкви Фрола и Лавра. Дом выходил на улицу и в Юшков переулок. Раньше он принадлежал Демидовым, в нем располагалась масонская ложа, в середине ХIХ в. здание перешло в казну и было отдано в аренду Московскому художественному обществу. Подробнее о жизни семьи Пастернаков в этом доме см.: Пастернак А. Л. Воспоминания. М., 2002. С. 25–41.и рос его сын101Борис Леонидович Пастернак (1890–1960), выведенный в «АМВ» под кличкой «мулат». Ср. в «Траве забвенья» изображение Пастернака возле гроба В. Маяковского: «…я увидел как бы все вокруг заслонившее, все облитое сверкающими слезами скуластое темногубое лицо мулата. Я узнал Пастернака. Его руки машинально делали такие движения, как будто он хотел разорвать себе грудь, сломать свою грудную клетку, а может быть, мне только так казалось».[138] В молодости К. приятельствовал с Пастернаком и восхищался его стихами. Ср. в конспекте, который Н. А. Подорольский вел на вечере К. 14.03.1972 г.: «Два года учился читать Пастернака».[139] Однако, после опубликования за границей пастернаковского «Доктора Живаго» К. повел себя так, что поэт был вынужден резко порвать с ним отношения. 25.6.1958 г. Борис Леонидович просил К. И. Чуковского в письме: «Если хотите помочь мне, скажите Катаеву, что очки его сбили меня с толку, и я не знал, на чей поклон отвечаю. А потом и пошел любезно разговаривать с ним в ответ на приятные новости, которые он мне сообщил. Но, конечно, что лучше нам совершенно не знаться, таково мое желание. И это без всяких обид для него и без каких бы то ни было гражданских фраз с моей стороны. Просто мы люди совершенно разных миров, ничем не соприкасающихся. И ведь скоро все эти „водоразделы“ возобновятся для меня».[140] 27.6.1958 г. Пастернак писал П. П. Сувчинскому: «…один из наших подлецов-путешественников [К. — Коммент. ] рассказал мне, что познакомился с господином Камю и говорил с ним обо мне. Я не хотел верить этому негодяю и принял это за сказку».[141] И, наконец, 28.6.1958 г. Пастернак сообщал самому Альберу Камю: «Один бесчестный человек, на чье приветствие я случайно ответил, потому что из-за его черных очков не узнал его, сняв их, поразил меня неприятным известием (если можно ему верить), что у него была возможность познакомиться и говорить с Вами; между прочим, и обо мне. Как это мне неприятно! Я бы предпочел стать жертвой откровенной подлости, чем подать повод к тому, чтобы меня считали ее союзником».[142] Впрочем, еще в 1926 г. Евгения Владимировна Пастернак писала Борису Леонидовичу: «…Ты помнишь, <…> как набрасывалась я на всякого, кто как-то косвенно обесценивал тебя, вроде Катаева у Асеевых».[143], который, вспоминая свою юность, впоследствии написал:

«Мне четырнадцать лет, Вхутемас еще Школа ваянья… Звон у Флора и Лавра сливается с шарканьем ног… Раздается звонок, голоса приближаются: Скрябин. О, куда мне бежать от шагов моего божества!»102Из поэмы Б. Пастернака «1905 год» (1925–26).

Помню маленькую церквушку Флора и Лавра, ее шатровую колокольню, как бы прижавшуюся к ампирным колоннам полукруглого крыла Вхутемаса. Церковка эта вдруг на моих глазах исчезла, превратилась в дощатый барак бетонного завода Метростроя, вечно покрытый слоем зеленоватой цементной пыли.103Церковь Флора и Лавра в Мясниках была из тех московских храмов XVII столетия, которые во многом определяли облик старой Москвы. День св. Флора и Лавра праздновался 18 августа по старому стилю, и со всей Москвы вели на Мясницкую лошадей, чтобы кропить святой водой. В 1932 г. церковь была закрыта, а в 1934 г. — снесена.

Да, еще рядом с Вхутемасом, против Почтамта, чайный магазин в китайском стиле, выкрашенный зеленой масляной краской, с фигурами двух китайцев у входа. Он существует и до сих пор, и до сих пор, проходя мимо, вы ощущаете колониальный запах молотого кофе и чая.104«Китайский дом» на Мясницкой улице был выстроен в 1896 г. Р. Клейном и К. Гиппиусом для чаеторговца Сергея Перлова. В 1896 г. в Москву должен был прибыть влиятельный китайский государственный деятель Ли Хунчжан; стремясь принять его у себя, чаеторговец решил превратить свое владение на Мясницкой в некое подобие китайского дворца (Ли Хунчжан, однако, остановился в доме другого московского чаеторговца).

…А потом уже не помню что…

…во дворе Вхутемаса, куда можно было проникнуть с Мясницкой через длинную темную трубу подворотни, было, кажется, два или три высоких кирпичных нештукатуренных корпуса. В одном из них находились мастерские молодых художников. Здесь же в нетопленой комнате существовал как некое допотопное животное — мамонт! — великий поэт, председатель лошадей земного шара, будетлянин105Велимир Хлебников (наст. имя Виктор Владимирович, 1885–1922), чтобы избежать употребления слова иностранного происхождения — «футуристы», предпочитал называть себя и своих поэтических соратников «русской» калькой с этого слова — «будетляне». Свидетельств о каких бы то ни было контактах К. с Хлебниковым настолько мало, что это даже дало повод одному из первых рецензентов «АМВ» недвусмысленно усомниться в правдивости «хлебниковского» фрагмента произведения К.: «…об отношениях автора „Растратчиков“ с поэтом-будетлянином, если не ошибаюсь, ничего до сих пор не было известно».[144] В ответ автор апологетической монографии о К. заявил, что беда небольшая, «даже если и не был Хлебников в Мыльниковом переулке».[145] Ср., однако, подпись К. под фотографией Хлебникова из альбома «Футбаза IV-а», составленного А. Е. Крученых в конце 1920-х гг.: «Встречался с Хлебниковым в <1>922 году в Москве. Гениальный человек. И еще более гениальный поэт-речетвор. Валкатаев».[146] Ср. также в записях Ю. Олеши: «Я Хлебникова не видел. У меня такое ощущение, что я вошел в дом и мог его увидеть, но он только что ушел. Это почти близко к действительности, так как он бывал в квартире Е. Фоминой в Мыльниковом переулке, где жил Катаев и где я бывал часто. Катаев его, например, видел и именно у Е. Фоминой. Из рассказа Катаева создавалось впечатление, во-первых, человеческой кротости того и все же такой сильной отрешенности от материального мира, что казалось: это идиот».[147] Возможно, речь у Олеши идет о студентке графического факультета ВХУТЕМАСа Елене Николаевне Фоминой, 1902 г. рождения.[148] Приехав в Москву, в декабре 1921 г., Хлебников поселился в студенческом общежитии ВХУТЕМАСа у художника Евгения Спасского (ул. Мясницкая, д. 21, кв. 39)., странный гибрид панславизма и Октябрьской революции, писавший гениальные поэмы на малопонятном древнерусском языке, на клочках бумаги, которые без всякого порядка засовывал в наволочку, и если иногда выходил из дома, то нес с собой эту наволочку, набитую стихами, прижимая ее к груди106Ходовой набор сведений из мемуаров о В. Хлебникове. Ср., например, в некрологе Владимира Маяковского: «Его пустая комната всегда была завалена тетрадями, листами и клочками, исписанными его мельчайшим почерком. Если случайность не подворачивала к этому времени издание какого-нибудь сборника и если кто-нибудь не вытягивал из вороха печатаемый листок — при поездках рукописями набивалась наволочка, на подушке спал путешествующий Хлебников, а потом терял подушку».[149].

Вечно голодный, но не ощущающий голода, окруженный такими же, как он сам, нищими поклонниками, прозелитами107Ср. в мемуарах одной из таких «поклонниц», Р. Я. Райт-Ковалевой, относящихся к предыдущему, «харьковскому» периоду биографии Хлебникова: «Мы уже знали о нем, о манифесте Председателей Земного Шара, уже передавали друг дружке зачитанные до дыр сборники ранних футуристов. Но когда мы увидели самого „Велимира“, неприкаянного, голодного, услышали его бормотанье, взглянули в его первобытные, мудрые и светлые глаза, мы приняли его не как Предземшара, а как старшего друга <…> он жил во флигеле, в очень большой, полутемной комнате, куда входили через разломанную, совсем без ступенек террасу. Там стоял огромный пружинный матрас без простыней и лежала подушка в полосатом напернике: наволочка служила сейфом для рукописей и, вероятно, была единственной собственностью Хлебникова».[150], он жил в своей запущенной комнате.

Тут же рядом гнездился левейший из левых, самый непонятный из всех русских футуристов, вьюн108Это катаевское прозвище каламбурно обыгрывает фамилию Алексея Елисеевича Крученых (1886–1968), «быть может, самого „левого“ из кубофутуристов».[151] Шаржированно изображая А. Крученых, К. следовал уже прочно сложившейся к этому времени в советской мемуарной и критической литературе, традиции. Ср., например, в воспоминаниях Б. К. Лившица 1931 г.: «…крикливые заявления вертлявого востроносого юноши в учительской фуражке, с бархатного околыша которой он тщательно удалял все время какие-то пылинки, его обиженный голос и полувопросительные интонации, которыми он страховал себя на случай провала своих предложений, весь его вид эпилептика по профессии, действовал мне на нервы».[152] Ср. также в дневнике Л. В. Горнунга, 18.2.1919 г. посетившего Крученых по поручению Б. Л. Пастернака: «Поднялся без лифта на восьмой этаж жилого дома во дворе ВХУТЕМАСа. Позвонил. Долго никакого ответа. Потом шаги. Потом голос Крученых. Не сразу открыв дверь, он предстал передо мной в одном нижнем белье, это в пятом-то часу дня. Он провел меня комнату и предложил сесть на ворох книг на диване, а сам начал одеваться».[153]по природе, автор легендарной строчки «Дыр, бул, щир»109Правильно: «Дыр, бул, щыл» — начальная строка ст-ния А. Крученых, впервые опубликованного в 1913 г.. Он питался кашей, сваренной впрок на всю неделю из пайкового риса, хранившейся между двух оконных рам в десятифунтовой стеклянной банке из-под варенья. Он охотно кормил этой холодной кашей своих голодающих знакомых. Вьюн — так мы будем его называть — промышлял перекупкой книг, мелкой картежной игрой110Ср. в мемуарах И. Емельяновой: «Он часто забегал к нам по вечерам <…> поиграть в карты (игрок он был очень азартный и… лукавый), порыться в книгах».[86] За карточным столом К. изображает А. Крученых в «Траве забвенья».[87] С. 353., собирал автографы никому не известных авторов в надежде, что когда-нибудь они прославятся111Ср. со свидетельством художницы Марии Синяковой: «Он — барахольщик, у меня подбирает всякий мусор. Он ходил ко мне годами, забирал всякие ненужные рисунки, и ко всем он так ходил. Он ни на что не обижается, что бы ему ни говорили. Он ходит к каждому писателю и забирает всякие книжечки, автографы».[154] О коллекционерской деятельности А. Крученых, благодаря которой сохранились творческие автографы многих писателей и поэтов (в том числе — самого К.) см.: Сто альбомов (Коллекция А. Е. Крученых). Сообщ. Н. Г. Королевой // Встречи с прошлым. Вып. 3. М., 1980., внезапно появлялся в квартирах знакомых и незнакомых людей, причастных к искусству, где охотно читал пронзительно-крикливым детским голосом свои стихи, причем приплясывал, делал рапирные выпады, вращался вокруг своей оси, кривлялся своим остроносым лицом мальчика-старичка112Ср. в ст-нии В. Нарбута «Пасхальная жертва», 1913 (которое далее цитируется в «АМВ»): «…душа моя ребенка-старичка» (подсказано нам В. Беспрозванным). О голосе А. Крученых см. в шуточной надписи К. на сотенной купюре 1910 г., подаренной им автору строки «Дыр, бул, щыл»: «Не имей сто рублей, имей сто друзей — большевиков. Алеше Крученых <—> мудрый Валентин Катаев в 1928 году. Ах, отчего не в 1914 году простонал Алеша рыбьим голосом».[155] Ср. также в воспоминаниях М. Н. Бурлюк: «Крученых производил впечатление мальчика, которому на эстраде хочется расшалиться и то бросать в публику графином с водой или же вдруг начать кричать, развязав галстух, расстегнув манжеты и взъерошив волосы. Голос Алексей Елисеевич в то время имел пискливый, а в характере особые черты чисто женской сварливости».[156].

У него было пергаментное лицо скопца.

Он весь был как бы заряжен неким отрицательным током антипоэтизма, иногда более сильным, чем положительный заряд общепринятой поэзии.113Ср. с мнением О. Мандельштама, высказанным в заметке «Литературная Москва» (1922): «Что же происходит в лагере чистого изобретенья? Здесь, если откинуть совершенно несостоятельного и невразумительного Крученых, и вовсе не потому, что он левый и крайний, а потому, что есть же на свете просто ерунда (несмотря на это, у Крученых безусловно патетическое и напряженное отношение к поэзии, что делает его интересным как личность)».[157]

По сравнению с ним сам великий будетлянин иногда казался несколько устаревшим, а Командор просто архаичным.

В общежитии обитали ученики Вхутемаса, которым Октябрьская революция открыла двери в искусство, «принадлежавшее народу». Все эти обросшие бородами молодые провинциалы оказались в живописи крайне левыми. Даже кубизм казался им слишком буржуазноотсталым. Перемахнув через Пикассо голубого периода и через все его эксперименты с разложением скрипки в разных плоскостях114См., например, экспериментальную работу Пабло Пикассо «Мужчина со скрипкой» (1911–12)., молодые вхутемасовцы вместе со своим же собратом московским художником Кандинским изобрели новейшее из новейших течений в живописи — абстракционизм115Подробно о деятельности Василия Васильевича Кандинского (1866–1944) и его взаимосвязях с молодыми русскими авангардистами см., например, Hahl-Koch J. Kandinsky’s Role in the Russian Avant-Garde // The Avant-Garde in Russia. 1910–1930. New Perspective. Los Angeles, 1980., который впоследствии перекочевал в Париж, обосновался на Монпарнасе, где, к общему удивлению, держится до сих пор, доживая, впрочем, свои последние дни.

Но тогда, в нищей, голодной, зажатой в огненном кольце наступающей со всех сторон контрреволюции Советской России, в самом ее сердце, в красной Москве, в центре Москвы, против главного Почтамта, в общежитии Вхутемаса это сверхреволюционное направление буйно процветало. Все стены были увешаны полотнами и картонами без рам с изображениями различных плоскостных геометрических фигур: красных треугольников на зеленом фоне, лиловых квадратов на белом фоне, интенсивно оранжевых полос и прямоугольников, пересекающихся на фоне берлинской лазури.

Царили Лавинский, Родченко, Клюн…116Лавинский Антон Михайлович (1893–1968), Родченко Александр Михайлович (1891–1956), Клюн Иван Васильевич (наст. фамилия Клюнков, 1873–1943) — художники-авангардисты. Лавинский и Родченко входили в ближайшее окружение В. Маяковского.

К этому времени относится посещение Лениным Вхутемаса, о котором только и шло разговоров в ту раннюю весну, когда я приехал в Москву.

Говорили, что Владимир Ильич и Надежда Константиновна в вязаном платке поверх меховой шапочки приехали во Вхутемас на извозчичьих санях. Воображаю, какое было выражение лица у Ленина, когда он увидел на стенах картины с разноцветными треугольниками и квадратиками!

Теперь это уже стало общеизвестным фактом, историей.117Визит В. И. Ленина и Н. К. Крупской в коммуну студентов ВХУТЕМАСа 25.02.1921 подробно описан в мемуарах: Сонькин С. Я. // В. Маяковский в воспоминаниях современников. М., 1963.А тогда еще ходило среди жителей перекрестка как легенда.

Но один лишь факт, что где-то здесь совсем недавно и совсем недалеко от угла Мясницкой и Бульварного кольца, в доме, знакомом всем, побывал сам Ленин, — уже одно это казалось мне чудом и как бы еще больше приобщало меня к революции.

Во дворе Вхутемаса, в другом скучном, голом, кирпичном корпусе, на седьмом этаже, под самой крышей118На самом деле — на девятом. Бессознательная (или сознательная) ошибка К. возможно восходит к шутке Н. Асеева, запомнившейся современникам: «Я знал корпус, где на „верхотурье“, как он сам говорил: „на седьмом небе“, жил Асеев».[158] Ср. далее в «АМВ» о квартире Асеева: «с поднебесной высоты седьмого этажа». Точный адрес Асеевых был: Мясницкая, 21, кв. 18.жил со своей красавицей женой Ладой119На самом деле — Ксенией Михайловной Асеевой (урожд. Синяковой) (1893–1985). Имя «Лада» попало в «АМВ» из ст-ния Н. Асеева «Русская сказка» (1927), обращенного к Ксении Синяковой (где оно, впрочем, именем не является): «Говорила моя забава, // моя лада, любовь и слава…».бывший соратник и друг мулата по издательству «Центрифуга», а ныне друг и соратник Командора120Николай Николаевич Асеев (1889–1963). Ср. в письме Н. Асеева к Ф. Ф. Майскому (от 28.9.1943 г.): «…знакомство и молодая дружба с Б. Пастернаком. Но все затмило знакомство с Маяковским, сразу как-то пришедшимся по душе».[159] Издательство «Центрифуга», объединившее группу младофутуристов, отколовшихся от изд-ва «Лирика», было основано в феврале-марте 1914 г. по инициативе Сергея Павловича Боброва (1889–1971). О взаимоотношениях Пастернака и Асеева в позднесоветскую эпоху см. в мемуарах В. Т. Шаламова: «Асеев. — Борис Леонидович говорит грустно и негромко. — Асеев. Бывший товарищ. Чужой, совсем чужой человек. Лефовские круги я вспоминаю с отвращением. Пусть переводы, пусть случайная работа — только не лефотворчество. Искусство гораздо серьезней и требует совсем других качеств, чем думали Маяковский и Асеев».[160] Ср. также фрагмент об Асееве (чье имя деликатно не называется) в автобиографическом очерке Б. Пастернака «Люди и положения» (1956–57): «…один будущий слепой его [Маяковского — Коммент. ] приверженеец показал мне какую-то из первинок Маяковского в печати. Тогда этот человек не только не понимал своего будущего бога, но и эту печатную новинку показал мне со смехом и возмущением, как заведомо бездарную бессмыслицу».[161] Тем не менее, Асеева уже в послевоенные годы попрекали дружбой с Пастернаком. Из выступления А. А. Фадеева 1946 г. на заседании Президиума правления ССП СССР, посвященном Постановлению ЦК о журналах «Звезда» и «Ленинград»: «Н. Асеев высказал здесь много прекрасных мыслей. Но возьмите его отношение к Пастернаку — вот пример, когда ради приятельских отношений мы делаем уступки. Б. Пастернак не такой старый человек, как Ахматова, — почти наш сверстник, он рос в условиях советского строя, но в своем творчестве он является представителем того индивидуализма, который глубоко чужд духу нашего общества. С какой же стати мы проявляем своего рода угодничество по отношению к человеку, который в течение многих лет стоит на позиции неприятия нашей идеологии».[162]— замечательный поэт, о котором Командор написал:

…«Есть у нас еще Асеев Колька. Этот может. Хватка у него моя. Но ведь надо заработать столько! Маленькая, но семья».121Из ст-ния В. Маяковского «Юбилейное» (1924). В «Траве забвенья» приводится недобрая шутка Маяковского о Н. Асееве: «— Коля — звезда первой величины.

…но мы еще с вами поднимемся на седьмой этаж, в комнату соратника.

Справа от упомянутого перекрестка, если стать лицом к Лубянке, за маленькой площадью с библиотекой имени Тургенева, прямо на Сретенский бульвар выходили громадные оранжевокирпичные корпуса бывшего страхового общества «Россия», где размещались всякие лито-, тео-, музо-, киноорганизации того времени122Два корпуса так называемого «дома „России“» и поныне господствуют на Сретенском бульваре (д. № 6). Страховая компания «Россия» выстроила доходный дом в 1902 г. (арх. Н. Проскурнин). Решетка ограды, соединяющей корпуса здания в Боброве переулке, и сейчас украшена вензелем «СОР» — «страховое общество „Россия“». После Октября 1917 г. в здании разместились многочисленные советские учреждения. С 1920 по 1925 гг. здесь работал Наркомпрос; в доме помещались Главлит, Главполитпросвет, Главное артиллерийское управление, редакции некоторых журналов (в том числе тех, где сотрудничал К.)., изображенные Командором в стихотворении «Прозаседавшиеся», так понравившемся Ленину123«На заседании коммунистической фракции Всероссийского съезда металлистов 6 марта 1922 г. Владимир Ильич очень одобрительно отозвался о стихотворении Маяковского „Прозаседавшиеся“, напечатанном тогда в „Известиях“. „Не знаю, как насчет поэзии, — сказал Владимир Ильич, — а насчет политики ручаюсь, что это совершенно правильно“».[164]. В том же доме в Главполитпросвете работала Крупская по совместительству с работой в Наркомпросе РСФСР — по другую сторону перекрестка, в особняке на Чистых прудах, под началом Луначарского124Анатолий Васильевич Луначарский (1875–1933) был наркомом просвещения в советском правительстве, начиная с 1917 г. В мемуарной новелле М. Б. Чарного описано посещение К., Ю. Олешей, Б. Пастернаком и другими советскими литераторами квартиры Луначарского в мае 1933 г.[165].

Крупскую и Луначарского можно было в разное время запросто встретить на улице в этих местах: ее — серебряно поседевшую, гладко причесанную, в круглых очках с увеличительными стеклами, похожую на пожилую сельскую учительницу; его — в полувоенном френче фасона Февральской революции, с крупным дворянским носом, как бы вырубленным из дерева, на котором сидело сугубо интеллигентское пенсне в черной оправе, весьма не подходившее к полувоенной фуражке с мягким козырьком вроде той, которую так недолго нашивал Керенский, но зато хорошо дополняющее темные усы и эспаньолку а-ля «Анри катр», — типичного монпарнасского интеллектуала, завсегдатая «Ротонды» или «Клозери де Лила», знатока всех видов изящных искусств, в особенности итальянского Возрождения, блестящего оратора, умевшего без подготовки, экспромтом, говорить на любую тему подряд два часа, ни разу не запнувшись и не запутавшись в слишком длинных придаточных предложениях.

Рядом с Наркомпросом находился товарный двор главного Почтамта125Товарный двор главного Почтамта находился позади самого здания почтамта. Неслучайно «Меншикову башню» именовали церковью на дворе почтамта., куда въезжали в то время еще не грузовики, а ломовики, нагруженные почтовыми посылками, и оттуда потягивало запахом сургуча, пенькового шпагата, рогож, конского навоза, крупными дымящимися яблоками валившегося из-под хвостов першеронов126Так называлась тяжеловозная порода лошадей, выведенных во Франции, в XIX в., в районе Перш.к неописуемой радости откормленных чистопрудных, вполне старорежимных воробьев.

Напротив же, если по прямой линии пересечь Чистопрудный бульвар, где в июне густо цветущие липы разливали медовый, глубоко провинциальный аромат вечной весны, можно было попасть в тот самый Харитоньевский переулок127Большой Харитоньевский переулок соединяет Чистопрудный бульвар и Садовое кольцо. Название получил по церкви св. Харитония XVII в., которая была снесена в 1935 г. В переулке сохранились замечательные памятники московской старины: палаты Ратманова (XVII в.), позднее принадлежавшие Сухово-Кобылиным, и палаты П. Шафирова, владельцами которых в 1727–1917 гг. были князья Юсуповы — здесь в 1801–1803 гг. проходили ранние детские годы А. С. Пушкина (вообще московское детство поэта связано в первую очередь с этим местом города). Неслучайно именно «у Харитонья в переулке» поселил Пушкин в «Евгении Онегине» приехавшую в Москву Татьяну Ларину. Еще в 1930-е гг. в Большом Харитоньевском переулке стоял старый дворянский дом, который местные жители считали «домом Лариных» (не сохранился). Некоторое время в переулке жил Е. Боратынский; в 1826 г. он венчался в церкви Харитония., куда некогда из деревни привезли бедную Таню Ларину на московскую ярмарку невест.

В Харитоньевский переулок выходило еще несколько других переулков, в одном из которых — Мыльниковом — поселился я, приехав в Москву, а следом за мною через мою комнату прошли почти все мои друзья128Мыльников переулок (ныне — ул. Жуковского) расположен параллельно Чистопрудному бульвару и соединяет Большой Харитоньевский переулок и ул. Макаренко (бывший Лобковский переулок). «Мыльниковым» переулок был назван по фамилии одного из домовладельцев (имя Н. Е. Жуковского, одного из отцов российской авиации, переулок получил в 1936 г.). Точный адрес К. в Мыльниковом переулке был: д. 2, кв. 2а. Ее описание см. в мемуарах А. И. Эрлиха: «…квартира из двух маленьких, но настоящих и вполне благоустроенных комнат с гардинами и занавесками, с мебелью, с чайным и обеденным сервизами, даже с домашней работницей, ведавшей всем холостым хозяйством».[166] Доходный дом, где проживал К. был построен в 1905 г., архитектором П. Ушаковым., ринувшиеся с юга, едва только кончилась гражданская война, на завоевание Москвы: ключик, брат и друг129Илья Арнольдович Ильф (наст. фамилия Файнзильберг, 1897–1937), который был знаком с К. еще по одесскому кружку «Коллектив поэтов». Членами этого кружка были также Ю. Олеша, Э. Багрицкий, Л. Славин, З. Шишова, А. Фиолетов и др. Ю. Олеша вспоминал: «Существовал в Одессе в 1920 году „Коллектив поэтов“. Это был своего рода клуб, где, собираясь ежедневно, мы говорили на литературные темы, читали стихи и прозу, спорили, мечтали о Москве <…> Однажды появился у нас Ильф. Он пришел с презрительным выражением на лице, но глаза его смеялись, и ясно было, что презрительность эта наигранна».[167] В Москве дружба К. с Ильфом еще более окрепла, и продолжалась эта дружба до самой смерти Ильфа, свидетелм которой К. довелось стать.[168] Некролог К. об умершем писателе назывался «Добрый друг».[169], птицелов, наследник130Лев Исаевич Славин (1896–1984), чей самый известный роман назывался «Наследник» (1930). Со Славиным К. был знаком еще в Одессе. В Москву Славин переехал в 1924 г. и так же как К. начал активно печататься в газете «Гудок». Приятельские отношения К. со Славиным длились всю его жизнь. Ср. в мемуарах И. Гофф: «Лев Славин, живший через дорогу, в маленькой, похожей на сторожку, даче, приходил поговорить, повспоминать».[170]и прочие.

Мыльников переулок был известен тем, что в другом его конце находилось здание бывшего училища Фидлера, хранившее на своих стенах следы артиллерийского обстрела еще времен первой революции 1905 года, когда здесь был штаб боевых дружин и его обстреливали из пушек карательные войска полковника Римана.

Следующим за Мыльниковым в Харитоньевский выходил Машков переулрк. Здесь в высоком, многоквартирном, богатом доме, предреволюционной постройки в несколько скандинавском стиле, что было тогда модно, в барских апартаментах Екатерины Павловны Пешковой131Квартира Е. П. Пешковой находилась в солидном шестиэтажном доходном доме в Машкове переулке (д. № 1а). Дом построен в 1911 г. архитекторм Г. Гельрихом. В 4-комнатной квартире на 4-м этаже М. Горький периодически жил и работал в начале 20-х гг., жены Максима Горького, в самый разгар гражданской войны, отвлекшись на часок от своих дел, Ленин слушал «Аппассионату» Бетховена, опустив голову на руку и полузакрыв узкие глаза — весь отдавшийся во власть музыки, тревожившей и вместе с тем усыплявшей воображение132Отсылка к соответствующему фрагменту очерка М. Горького «В. И. Ленин» (1924).[171].

Вероятно, очень много выпало из моей памяти.

Запомнилось, как однажды по Харитоньевскому переулку ехал старомодно высокий открытый автомобиль и на заднем сиденье среди каких-то полувоенных заметно возвышалась худая фигура Максима Горького, с любопытством посматривавшего вокруг. Он был в своей общеизвестной шляпе. Из его пшеничных солдатских усов над бритым подбородком торчал мундштук с дымящейся египетской сигареткой.

Великий пролетарский писатель только что вернулся на родину после долгого пребывания в Сорренто и, пережив волнение и восторг всенародной встречи на площади Белорусско-Балтийского вокзала, уже став национальным героем, ехал к себе домой, на старую квартиру в Машков переулок.133Максим Горький (наст. имя и фамилия Алексей Максимович Пешков, 1868–1936) высоко оценил раннюю прозу К. 9.01.1927 он писал Д. А. Лутохину из Сорренто: «Вы не обратили внимания на повесть Валентина Катаева „Растратчики“, помещенную в 10–12-й книгах „Кр<асной> нови“? Очень талантливая вещь».[172] В Москву из Италии Горький впервые после 1917 г. прибыл 28.5.1928 г. «В час дня приезжает в Москву. На перроне Белорусского вокзала в честь Горького выстроен почетный караул красноармейцев и пионеров. Горького встречают представители партии и правительства: К. Е. Ворошилов, С. Орджоникидзе, А. В. Луначарский, Ем. Ярославский, М. М. Литвинов, А. С. Бубнов, писатели А. С. Серафимович, Ф. В. Гладков, Вс. Иванов, Л. М. Леонов и др. <…> С вокзала Горький едет на квартиру Е. П. Пешковой — Машков переулок, № 1, кв. 16».[173] Ср. в мемуарах Ф. Ф. Раскольникова: «Однажды в Машковом переулке, на квартире Екатерины Павловны Пешковой, где тогда останавливался Горький во время приезда в Москву, в небольшой столовой собралась группа писателей <…> Всеволод Иванов, Юрий Олеша, Валентин Катаев и Владимир Лидин расположились вокруг стола и на широкой низкой тахте».[174]

Лицо и руки его были оранжевыми от итальянского загара.

Обо многом мог бы еще поведать — и, надеюсь, поведает в этом сочинении — перекресток Мясницкой и Бульварного кольца, по которому, рассыпая из-под колес искры, катились провинциальные вагончики трамвая буквы А, в просторечии «Аннушки»134Первые трамваи начали движение по улицам Москвы в 1899 г. Линия «А» вступила в действие в 1911 г. Маршрут трамвая «А» был первоначально одним из самых длинных. До 1995 г. маршрут пролегал от ул. Зацепа до «Мясницких ворот». «Аннушка» вновь пошла по Москве в 1997 г.; конечные остановки — «Мясницкие ворота» и «Калужская площадь»..

Но лучше всего запомнился мне Телеграфный переулок135До 1924 и вновь с 1994 г.: Архангельский переулок, — получивший свое название по знаменитой «Меншиковой башне», церкви архангела Гавриила. В переулке можно видеть два интереснейших храма — Меншикову башню и церковь Феодора Стратилата, построенную И. Еготовым в начале XIX в. Переулок связан с жизнью ряда выдающихся деятелей русской культуры. Так, в д. 13/11, в 20-е — 30-е гг. проживал инженер В. Г. Шухов, автор первой московской телебашни на Шаболовке, «Шуховой башни», навеса-перекрытия над путями Киевского вокзала и других сложных конструкций., выходивший рядом с Наркомпросом на Чистые пруды, которые в ту пору я считал как бы своей вотчиной.

Телеграфный переулок впадал в Кривоколенный. В Кривоколенном, в этом самом изломанном, длиннейшем и нелепейшем переулке во всей Москве, помещалась редакция первого советского толстого журнала «Красная новь», основанного по совету самого Ленина136В доме № 14. В. И. Ленин дважды печатался в научно-публицистическом отделе этого журнала.. Туда часто захаживали почти все писатели тогдашней Москвы.

Захаживал, вернее забегал, также и я.

И вот однажды по дороге в редакцию в Телеграфном переулке я и познакомился с наиболее опасным соперником Командора137Ср., например, у И. В. Ильинского: «…та часть молодежи, которая признавала Маяковского, отворачивалась от Есенина и наоборот <…> разница усугублялась диспутами и поэтическими спорами-поединками между этими поэтами с выпадами друг против друга».[175], широкоизвестным поэтом — буду его называть с маленькой буквы королевичем, — который за несколько лет до этого сам предсказал свою славу:

«Разбуди меня утром рано, засвети в нашей горнице свет. Говорят, что я скоро стану знаменитый русский поэт».138Неточно цитируется ст-ние С. Есенина «Разбуди меня завтра рано…» (1917).

Он не ошибся, он стал знаменитым русским поэтом.

Я еще с ним ни разу не встречался. Со всеми знаменитыми я уже познакомился, со многими подружился, с некоторыми сошелся на ты. А с королевичем — нет. Он был в своей легендарной заграничной поездке вместе с прославленной на весь мир американской балериной-босоножкой, которая была в восхищении от русской революции и выбегала на сцену московского Большого театра в красной тунике, с развернутым красным знаменем, исполняя под звуки оркестра свой знаменитый танец «Интернационал». У нее в Москве в особняке на Пречистенке была студия молоденьких балерин-босоножек, и ее слава была безгранична. Она как бы олицетворяла собой вторжение советских революционных идей в мир увядающего западного искусства.

В области балета она была новатором. Луначарский был от нее в восторге. Станиславский тоже.

Бурный роман королевича с великой американкой на фоне пуританизма первых лет революции воспринимался в московском обществе как скандал, что усугубилось разницей лет между молодым королевичем и босоножкой бальзаковского возраста. В своем молодом мире московской богемы она воспринималась чуть ли не как старуха. Между тем люди, ее знавшие, говорили, что она была необыкновенно хороша и выглядела гораздо моложе своих лет, слегка по-англосакски курносенькая, с пышными волосами, божественно сложенная.

Так или иначе, она влюбила в себя рязанского поэта, сама в него влюбилась без памяти, и они улетели за границу из Москвы на дюралевом «юнкерсе» немецкой фирмы «Люфтганза». Потом они совершили турне по Европе и Америке.139С. Есенин женился на Айседоре Дункан (1877–1927) в 1921 г. «В 22 году вылетел на аэроплане в Кенигсберг. Объездил всю Европу и Северную Америку».[176] О танцевальном выступлении Дункан под пение залом (а не «под звуки оркестра») «Интернационала» на сцене Большого театра 7 ноября 1921 г., см., например, в мемуарах И. И. Шнейдера.[177] Студия Дункан в Москве находилась по адресу: Пречистенка, 20.

Один из больших остряков того времени140По-видимому, «большой остряк»,[178] поэт-сатирик Арго (наст. имя и фамилия Абрам Маркович Гольденберг, 1897–1968). Приведем здесь шуточное стихотворение Арго 1928 г., обращенное к Ю. Олеше («Зубило») и сохранившееся в альбоме, составленном А. Е. Крученых:[179]пустил по этому поводу эпиграмму, написанную в нарочито архаической форме александрийского шестистопника:

«Такого-то куда вознес аэроплан? В Афины древние, к развалинам Дункан».

Это было забавно, но несправедливо. Она была далеко не развалина, а еще хоть куда!141«Дункан показалась мне крупной и монументальной, с гордо посаженной царственной головой, облитой красноватой медью густых, гладких, стриженых волос»;[180] «Пожилая, отяжелевшая, с красным, некрасивым лицом»;[181] «…увядающее лицо, полное женственной прелести».[182]

Изредка доносились слухи о скандалах, которые время от времени учинял русский поэт в Париже, Берлине, Нью-Йорке, о публичных драках с эксцентричной американкой142Ср., например, у Н. В. Крандиевской-Толстой: «— Любит, чтобы ругал ее по-русски, — не то объяснял, не то оправдывался Есенин, — нравится ей. И когда бью — нравится. Чудачка!, что создало на западе громадную рекламу бесшабашному крестьянскому сыну, рубахе-парню, красавцу и драчуну с загадочной славянской душой.

Можно себе представить, до каких размеров вырастали эти слухи в Москве, еще с грибоедовских времен сохранившей славу первой сплетницы матушки России.

Но вот королевич окончательно разодрался со своей босоножкой и в один прекрасный день снова появился в Москве — «как денди лондонский, одет»143Из 1-ой главы романа А. С. Пушкина «Евгений Онегин»..

Все во мне вздрогнуло: это он!

А рядом с ним шел очень маленький, ростом с мальчика, с маленьким носиком, с крупными передними зубами, по-детски выступающими из улыбающихся губ, с добрыми, умными, немного лукавыми, лучистыми глазами молодой человек. Он был в скромном москвошвеевском костюме, впрочем при галстуке144Как на широко растиражированной фотографии, где Василий Казин снят рядом с С. Есениным., простоватый на вид, да себе на уме. Так называемый человек из народа, с которым я уже был хорошо знаком и которого сердечно любил за мягкий характер и чудные стихи раннего революционного периода, истинно пролетарские, без подделки; поэзия чистой воды: яркая, весенняя, как бы вечно первомайская.

«Мой отец простой водопроводчик, ну а мне судьба сулила петь. Мой отец над сетью труб хлопочет, я стихов вызваниваю сеть».145Начальные строки ст-ния В. Казина 1923 г.

Вот как писал этот поэт — сын водопроводчика из Немецкой слободы146Василий Васильевич Казин (1898–1981) жил в Москве по адресу: Девкин переулок, д. 20, кв. 11. Девкин пер. (с 1922 г. официально назывался Бауманский пер.) — один из переулков Немецкой слободы, у Покровской улицы (с 1918 г. — Бакунинская ул.). Ср. в письме С. Есенина к Казину из Ленинграда (от 28.6.1924 г.): «Ах, если бы сюда твой Девкин переулок».[184]:

«Живей, рубанок, шибче шаркай, шушукай, пой за верстаком, чеши тесину сталью жаркой, стальным и жарким гребешком… И вот сегодня шум свиванья, и ты, кудрявясь второпях, взвиваешь теплые воспоминанья о тех возлюбленных кудрях»…147Начальные строки ст-ния В. Казина «Рубанок» (1920).

Как видите, он уже не только был искушен в ассонансах, внутренних рифмах, звуковых повторах, но и позволял себе разбивать четырехстопный ямб инородной строчкой, что показывало его знакомство не только с обязательным Пушкиным, но также с Тютчевым и даже Андреем Белым148Ср. с признанием самого В. Казина: «Настоящим наставником своим я назвал бы Андрея Белого. Он вел курс стихосложения в литературной студии Пролеткульта, где я учился в 1918–1920 годах <…> Как он рассказывал о Пушкине! Заставлял вслушиваться в звукопись:.

Окинувши нас обоих лучезарным взглядом, он не без некоторой торжественности сказал:

— Познакомьтесь.

Мы назвали себя и пожали друг другу руки. Я не ошибся. Это был он. Но как он на первый взгляд был не похож на того молодого крестьянского поэта, самородка, образ которого давно уже сложился в моем воображении, когда я читал его стихи: молодой нестеровский юноша, почти отрок, послушник, среди леса тонких молодых березок легкой стопой идущий с котомкой за плечами в глухой, заповедный скит, сочинитель «Радуницы»149Дебютной книги стихов С. Есенина, вышедшей в Петрограде, в 1915 г.. Или бесшабашный рубаха-парень с тальянкой на ремне через плечо. Или даже Ванька-ключник, злой разлучник, с обложки лубочной книжки. Словом, что угодно, но только не то, что я увидел: молодого мужчину, я бы даже сказал господина, одетого по последней парижской моде, в габардиновый светлый костюм — пиджак в талию, — брюки с хорошо выглаженной складкой, новые заграничные ботинки, весь с иголочки, только новая фетровая шляпа с широкой муаровой лентой была без обычной вмятины и сидела на голове аккуратно и выпукло, как горшок.150Этот портрет С. Есенина подозрительно напоминает известную фотографию поэта 1925 г.[187]А из-под этой парижской шляпы на меня смотрело лицо русского херувима151Расхожее сравнение: «…окружающие по первому впечатлению окрестили его вербочным херувимом».[188]с пасхально-румяными щечками и по-девичьи нежными голубыми глазами, в которых, впрочем, я заметил присутствие опасных чертиков, нечто настороженное: он как бы пытался понять, кто я ему буду — враг или друг? И как ему со мной держаться? Типичная крестьянская черта.

Я это сразу почувствовал и, сердечно пожимая ему руку, сказал, что полюбил его поэзию еще с 1916 года, когда прочитал его стихотворение «Лисица»152Которое было впервые напечатано не в 1916, а в 1917 г.: в 10 номере «Нивы» (от 18 марта). На первую мировую войну К. пошел добровольцем зимой 1915 г. Ср. в его автобиографии: «В 1915 г., наскоро развязавшись с гимназией, я поступил вольноопределяющимся в действующую армию, в 64-ю артиллерийскую бригаду, где и пробыл с небольшим перерывом до лета 1917 г.».[189].

— Вам понравилось? — спросил он, оживившись. — Теперь мало

Данная книга охраняется авторским правом. Отрывок представлен для ознакомления. Если Вам понравилось начало книги, то ее можно приобрести у нашего партнера.

Поделиться впечатлениями
Источник: http://knigosite.org/library/read/82063


Закрыть ... [X]

Единый тарифно-квалификационный справочник работ и профессий Стилус для алмазной вышивки как пользоваться

Профессии связанные с лошадей Профессии связанные с лошадей Профессии связанные с лошадей Профессии связанные с лошадей Профессии связанные с лошадей Профессии связанные с лошадей